После обеда был тихий час, и я лежал в комнате, полутемной от густого леса за окном, слушая одинокие голоса птиц, следя за тенями листьев на потолке. В пять был полдник в столовой, крепкий медный чай из самовара с теплой, свежевыпеченной сдобой, и наступало время тенниса. Отец был не столько сильным, сколько техничным и точным игроком; в юности он занимался у известного московского тренера Вадима Небурчилова. А я, как и в других видах спорта, тоже не занимался в секции, но брал уроки у легендарной динамовской теннисистки Нины Николаевны Лео, многократной чемпионки Союза в 1930-х—1940-х, подготовившей множество знаменитых игроков, включая Анну Дмитриеву. Нина Николаевна была тренером и другом семьи в трех поколениях, давала уроки моей бабушке, затем маме, и, наконец, мне. Думаю, что в лучшие свои годы я играл на уровне второго разряда – в целом, это был приличный дачный теннис, и хотя мне было всего 10—11 лет, мы с отцом составляли боеспособную пару, дольше других остававшуюся на корте в игре по кругу с выбыванием. Помимо самой игры, в теннисе мне нравился ритуал: рукопожатия, переигрывание спорного мяча, извинения за случайно выигранный мяч, задевший трос и изменивший направление – и даже уборка корта между сетами: сначала разравнивание грунта, по которому протаскивали кусок сетки на перекладине, затем заметание линий щеткой – я обычно всегда вызывался делать это.
Но венцом ежедневной программы была вечерняя поездка на велосипедах. Поужинав, мы садились в седла – отец на «Украину», я на «Орленок» – и выезжали из ворот Дома творчества, спускались до шоссе, Большой «бетонки», переезжали мост, в Старой Рузе сворачивали направо и дальше ехали проселками вверх по течению Москвы-реки через поля и деревни (до сих пор помню их названия – Кожино, Полуэктово, Кузянино и Аникино, дальняя точка наших маршрутов), где отец показывал мне детали деревенской жизни. Он был музыкантом широкого профиля – критиком, оперным либреттистом, историком джаза, – но главной его страстью был фольклор: как председатель Фольклорной комиссии Союза композиторов он ездил с экспедициями по Русскому Северу, Вычегде, Печоре и Шексне, выискивал последних носителей традиции, собирал напевы и частушки (помню, его коллекцией матерных частушек живо интересовалась Лиля Брик, которой было уже далеко за 80), и оттуда, как мне кажется, шло его интеллигентское народничество – как и все шестидесятники, что в XIX, что в ХХ веке, он искал правду в толще народной жизни, высоко ценил «деревенщиков», ездил на фестивали в есенинское Константиново и шукшинские Сростки. В позднесоветской деревне он искал признаки умирающей крестьянской цивилизации: показывал мне типы срубов и наличников, учил прибауткам («домик-крошка в три окошка»), заговаривал со старушками на завалинках, непременно останавливался напиться из колодца, хотя уже тогда я смутно понимал придуманность и этнографичность этого интереса.
А мне больше нравилось в полях, где колосилась рожь с васильками, а к концу июля поспевала кормовая кукуруза – другая в наших широтах и не вырастает, зато можно было полакомиться молочной спелости початком, высасывая из него белый сок. Вечерело, над полем начинали со свистом чертить стрижи, солнце неумолимо закатывалось за лес, на блеклом небе появлялся месяц. От реки поднимался туман со сладким запахом травы и горечью полыни; скоро он заволакивал всю пойму, скрадывая очертания прибрежных ив, глуша далекий лай собак. Мы усердно крутили педали в сизой полумгле, только поскрипывали на ухабах рама и пружины седла, да подрагивал звонок на руле. Когда окончательно темнело, мы включали фонарики, питавшиеся от динамомашины на вилке переднего колеса, и приезжали домой уже ночью, пропустив вечерний кефир в столовой. Счетчик километров тоже был механический, там, в окошке, будто в старом кассовом аппарате, выползали цифры, и однажды они показали вожделенную цифру 50 километров.