В целом, участие отца в моем воспитании было случайным и эпизодическим, а когда мне исполнилось двенадцать, он и вовсе ушел из нашей семьи, женился вторым, затем третьим браком, и прошло еще лет десять, прежде чем мы нашли друг друга на почве музыки, философии и литературы (у него была энциклопедическая эрудиция и великолепная библиотека во много тысяч томов, в каждом из которых были его карандашные пометки). Но если говорить о детстве и раннем отрочестве, то его роль сводилась к тому, что он один раз в год ездил со мной в Рузу, где находился Дом творчества композиторов – мой частный детский рай.
Подобные барские усадьбы имелись у всех творческих союзов. В СССР власть благоволила к лояльной интеллигенции – художникам, артистам, музыкантам: как «инженеры человеческих душ» они несли в советской системе пропагандистскую миссию и были поставлены под неусыпный идеологический контроль, но также – и на особое довольствие. Творческим союзам – писателей, архитекторов, кинематографистов, журналистов – были положены престижные жилые дома в центре Москвы, дачные поселки, знаменитые московские клубы – ЦДЛ, Дом кино, Дом композиторов – а также дома творчества, построенные в самых живописных местах страны. Союз композиторов располагал особо богатой сетью таких усадеб – дома творчества были в крымском Мисхоре и в абхазском Сухуми, в грузинском Боржоми и в армянском Дилижане, в латышской Юрмале и в литовском Друскининкае. Был Дом композиторов на живописной окраине Иванова, среди полей, со своей мясо-молочной фермой и кувшинами парного молока с вечерней дойки. Ленинградцы ездили в Репино на Финском заливе или в Сортавалу на Карельском перешейке, где Дом творчества располагался в бывшей даче Маннергейма.
А у москвичей была Руза – большой участок леса на высоком берегу над Москвой-рекой недалеко от города Рузы по Можайскому шоссе, где среди сосен были построены три десятка дач – деревянные домики в финском стиле, с уютными спальнями, кабинетами с роялем, с летней террасой и большим дровяным сараем. Каждое утро туда приходили горничные, убирались, взбивали перины, топили печи – и трижды в день композиторы и их семьи сходились в столовую на завтрак, обед и ужин, где официантки (их называли «подавальщицами») в накрахмаленных фартуках разносили заказанные накануне блюда. Для многих композиторских семей они были кем-то вроде нянек и знали их уже в третьем поколении – у нас была официантка Нина, которая помнила меня с годовалого возраста и каждое лето привычно ахала, как я вырос. Еще был буфет, где полная румяная буфетчица Дуся продавала боржом и прочий дефицитный товар, от сервелата до икры – впрочем, ее могли себе позволить только богатые композиторы-песенники. Еще на территории были медпункт, библиотека, биллиардная, теннисный корт, который зимой превращался в каток, и маленькие домики-«творилки», где стояли рояли классом повыше, чем в дачах, Petroff или Blüthner, и куда композиторы могли уходить от семейного шума. Незапланированным бонусом к этому великолепию была раздвоенная сосна в форме лиры, что росла возле одной из «творилок» на развилке аллей.
С утра мы катались на лодке – лодочник оставлял для нас пару удобных, хорошо сбалансированных весел, и я греб вверх по течению до Устья – места, где в Москву-реку впадала река Руза – а на обратном пути складывал весла и плыл по течению, лежа на скамье и глядя на июльское небо с трехмерными кучевыми облаками, похожими на фантастических животных. Лодку иногда заносило в тихие заводи, заросшие кувшинками, где сновали водомерки и зависали над водой стрекозы; я набирал несколько цветов – их толстые сочные стебли уходили далеко в глубину, крепко сплетались друг с другом, и, вытягивая их, я рисковал перевернуть лодку – но дома, поставленные в воду, они быстро чахли и умирали без родной реки. А у высоких берегов, на стремнине, лодку несло быстро вдоль глинистых обрывов с гнездами ласточек-береговушек, которые заполошно влетали и вылетали из своих нор.