А три десятилетия спустя Лев Толстой будет искать заглавие для своего (оставшегося незавершенным) произведения: «Нет виноватых»; «Никто не виноват»; «Нет в мире виноватых»… В разговоре о смертной казни Толстой скажет: «Мне вот именно, если Бог приведет, хотелось бы показать в моей работе, что виноватых нет. Как этот председатель суда, который подписывает приговор, как этот палач, который вешает, как они естественно были приведены к этому положению, так же естественно, как мы теперь тут сидим и пьем чай, в то время, как многие зябнут и мокнут».[100]

Казалось бы, Достоевский и Толстой говорят противоположное: «Все за всех виноваты» – и «Виноватых нет». Но различие лишь внешнее. Облеченные во взаимоотрицающие формулы, мысли Достоевского и Толстого направлены в конечном счете к одной и той же цели (или сходным целям). Как сделать, чтобы преодолеть главное зло – «отъединение», – и установилось бы «братолюбивое единение» «меж наших русских людей»? Как устранить тот «естественный» порядок вещей, при котором одни люди вешают других? Как выйти из этого круга зла к христианской, братской любви?

Ответ Достоевского – через признание себя виновным в зле, существующем в мире. Ответ Толстого – через взаимное прощение, непротивление злу насилием. Ответы, так и не услышанные теми, кому они предназначались.

Следом в русскую литературу пришел Чехов. Писатель, занимавший во многом резко отличную от Достоевского позицию. Иначе подходивший к вопросу о бытии Бога («это вопрос специальный, решать его не дело писателей»), иначе смотревший на народ («все мы народ, и все то лучшее, что мы делаем, есть дело народное»). Но вот в 1890 году какая-то сила поднимает благополучного, вошедшего в моду беллетриста и драматурга и гонит его через всю Россию на Сахалин, на каторгу. Он совершает подвиг – в старинном и точном смысле слова, – взвалив на себя непомерный труд, не раз оказываясь на волосок от смерти, пожертвовав здоровьем.

Ехал на Сахалин Чехов с убеждением, которое высказал в письме к А. С. Суворину. Что сахалинская каторга – зло, в общем, ясно и понятно всем, никто этого не оспаривал. Но чья в этом конкретно вина, кто виноват? Законы? Центральные и местные власти? Красноносые сахалинские смотрители? Нет, убежден Чехов: «Виноваты не смотрители, а все мы. <…> Мы сгноили в тюрьмах миллионы людей, сгноили зря, без рассуждения, варварски…» (П 4, 32). Кто – мы? Те, кто называют себя обществом, интеллигенцией. Речь идет о полнейшем равнодушии русского общества к месту «невыносимых страданий».

Виноваты все мы. Мы миримся с Сахалином и с ложью о нем – ложью как официальной, так и «протестантской». Главное – работать и быть справедливым. Именно это он стал говорить читателям и в произведениях, навеянных непосредственно Сахалином, – «Гусев», «Остров Сахалин», – и в совершенно с поездкой не связанных. Все они «просахалинены».

Виноваты в сахалинском зле, если верить Павлу Иванычу, «протестанту» из рассказа «Гусев», – «они», «эти самые». Чехов своим «виноваты все мы» воевал с традиционной для русской интеллигенции позицией в ответе на вопрос «кто виноват?». Как и Достоевскому, сословные, классовые, партийные ответы представлялись ему и несправедливыми, и узкими. В перспективе же нашей истории они-то и возымели большое и зловещее будущее.

Русская литература в поисках ответа на вопрос «кто виноват?» стремилась выйти к широте понимания, исключавшей односторонний учет аргументов только государственной машины или ее убежденных ниспровергателей и диссидентов, вырваться из пут классовых, партийных критериев. Чеховское «виноваты все мы» – звено в этих исканиях русской мысли, русского слова.