– Машенька, он пытался, но говорил мне, что ничего не выходит. Он ведь работает в разведке, а политические аресты – это в других отделах. Туда даже соваться невозможно, они подозревают каждого, кто хочет хоть что-то узнать. Такая это ужасная система.
Единственное, чем Эмма Судоплатова могла помочь Марии Берг, – это поплакать с ней вместе.
В алатырскую больницу все чаще поступали партии раненых с фронта, палаты были переполнены, и ее переименовали в «госпиталь долечивания». Не хватало врачей и сестер, у местных не было достаточного опыта для лечения таких тяжелых больных. Прибыли новые военные врачи, начальником был назначен пожилой опытный врач Самуил Самойлов из соседнего города Чистополя, его мобилизовали и сделали майором медицинской службы, хотя ничего военного в нем не было. В помощь ему прибыл хирург-поляк по фамилии Бубель-Яроцкий, а комиссаром госпиталя стал капитан Анатолий Басаргин, москвич.
Комиссара, как представителя партии коммунистов, полагалось иметь в каждой военной части. Мария его побаивалась: кто знает, как он отнесется к жене арестованного. До сих пор Мария не сталкивалась с антисемитизмом, простые люди в провинции были значительно сердечней, чем москвичи. Но теперь заволновалась – оставят ли ее работать в военном госпитале? Но в годы войны люди изменили свои привычки, жили и работали дружнее, помогали другу другу. К тому же квалифицированные работники нужны были повсюду. И начальник, и комиссар оценили Марию, отнеслись к ней дружески. Со стажем работы в столичной поликлинике и почти законченным медицинским образованием, она была из среднего персонала самой опытной, и ее сделали старшей вольнонаемной сестрой.
Работы стало так много, что она уходила в госпиталь до рассвета. А пробираться в темноте по сугробам на улицах было почти невозможно, особенно в метель, и за ней стали присылать лошадь с розвальнями. Мария влезала в громадные подшитые валенки, заворачивалась в большой и вонючий овчинный тулуп и затемно уезжала на весь день. Ездить в санях было куда удобней, одно только огорчало и смешило ее: старик-кучер из хозяйственной службы постоянно материл своего громадного вороного мерина Ермака. Ругался он в буквальном смысле как извозчик, но в свои ругательства каким-то образом включал знакомые имена:
– Ну, ты, карла-марла, бубель-яроцкий, мать твою!..
– Но…твою мать! Самуил ты Самойлов, басаргин проклятый!..
– Ишь ты, блюхер ты рода человеческого, мать твою!..
Марии он совершенно не стеснялся, и если бы она сделала ему замечание, очень поразился бы: мат – это обычный жаргон улиц, работяг и извозчиков, без него не обходится ни один разговор, да и в интеллигентных домах им тоже нередко «балуются», хотя все-таки стесняясь женщин. Да и сами женщины, особенно из простого люда, умело используют его в своих разговорах. Марию беспокоило, что Лиля услышит на улицах такой же мат. Лиля действительно слышала его вокруг и удивлялась, не понимая:
– Мам, почему они все время говорят – бляха, бляха?
– Так, это такая присказка простонародная, ты не повторяй за ними.
Потом Лиля узнала смысл этих слов и просто перестала обращать внимание. Мария мало видела дочь, поскольку приезжала домой поздно, уже в темноте, под аккомпанемент ругательств своего возницы. Дома едва успевала поцеловать засыпающую или уже спавшую Лилю, потом вспоминала слова Нюши: «Я если за день не наломаюсь, то и не усну» – и, обессиленная, мгновенно засыпала.
В разгаре паники в октябре 1941 года до некоторых людей в Москве стали доходить глухие зловещие слухи о каком-то массовом уничтожении евреев в Киеве. Ничего точно не было известно, потому что это было глубоко за линией фронта. Но говорили, будто там погибло более ста тысяч евреев. Слухи взволновали всех, до кого дошли, но больше всего – писателя Илью Григорьевича Эренбурга. Он был киевлянин по рождению, любил свой город, там у него было много друзей детства. Оренбург метался от одного официального лица к другому, расспрашивал, но они тоже не знали деталей. Он поставил себе целью любыми путями узнать подробности того, что случилось.