[i]. В этом смысле она хранительница Аида, места забвения. Ее роль соотносится с ролью Цербера: она не дает живому проникнуть в царство мертвых - Цербер не дает мертвому вернуться в мир живых[5][i]. Маска, следовательно, выражает и хранит радикальную инакомирность царства мертвых, куда никто из живых существ не смеет приблизиться. Чтобы преодолеть порог, потребовалось бы встретиться лицом к лицу с ужасом быть превращенным в то, чем являются мертвые: “безжизненно веющие тени усопших”, лишенные силы и жизненного пыла[6][i]. Подобный кошмарный ужас, внушаемый маской Горгоны, Улисс испытывает еще в самом начале повествования и выражает его такими словами: “...был схвачен я ужасом бледным...”[7][i]. В таком случае, то, что повергло его в ужас, была не маска Медузы, но чудовищная инакомирность, проявившаяся с ее помощью. Этот кошмарный ужас, вызываемый ликом Медузы у человека, обусловлен ее чудовищностью, которая отсылает прямо к той инакомирности, что она воплощает: видеть ее глаза означает противостоять смерти, быть вырванным из жизни, чтобы оказаться низвергнутым в смятение и ужас хаоса и чего-то непостижимого. Согласно определению Вернана[8][i] смерть в понимании греков, - это смерть двухсторонняя: с одной стороны, она проявляется как вершина ужаса, непоправимое человеческое зло; но с другой стороны, она закладывает основы для смерти героической, которая пытается победить смерть как таковую - это отчасти удается в момент, когда герой, умирая, остается жить в веках в воспоминаниях людей. Но очевидно одно: ужасная или славная, реальная или идеальная, - смерть всегда касается исключительно тех, кто еще жив. Здесь налицо невозможность осмыслить смерть с точки зрения мертвых, эта невозможность и делает смерть столь пугающей: если есть мы, - значит, нет смерти, если есть смерть, - значит, нет нас[9][i]. В смерти перемена настолько глубока и полна, что человек, у которого она осуществилась до конца, уже не является тем, кем был прежде. Стать мертвым означает стать полностью другим. Вектор смерти - это вектор, что ведет к “совершенно другому”. У живущего человека остается смятение перед подобным состоянием небытия, которое можно испытать только во время смерти других. Отсутствие бытия, присущее смерти, вызывает естественный страх перед ней[10][i]. Таким образом, в своем значении коллективной памяти героическая эпопея создана не для мертвых, - когда говорят о мертвых или о смерти, обращаются, в первую очередь, к живым. О мертвых и о смерти самой по себе мертвым рассказывать нечего. Они пребывают по ту сторону рубежа, который никто не может пересечь, не исчезнув; которого ни одно слово не может достичь, не утратив своего смысла. И здесь идеальное воплощение героической смерти у греков демонстрирует попытку как можно дальше отбросить, - отбросить за те границы, что не следует переступать, - ужас хаоса и попытку подтвердить социальную непрерывность той человеческой личности, которая, согласно природе, должна непременно сгнить и исчезнуть[11][i].

Рис. 8

Пара бронзовых саркофагов; голова Горгоны в рельефе на коленях, ок. 550 - 500 до н. э., найдена в Руво-ди-Пулья, Апулия.

[i] [1]ГОМЕР Одиссея, песнь XI, ст. 634. / Гомер. Илиада. Одиссея. [пер. с древнегреч. Н.И. Гнедича, В.А. Жуковского]. - М.: Слово/Slovo, 2010.[i] [2] ГОМЕР Илиада, песнь V, ст. 741; песнь XI, ст. 36. / Гомер. Илиада. Одиссея. [пер. с древнегреч. Н.И. Гнедича, В.А. Жуковского]. - М.: Слово/Slovo, 2010[i] [3] ГОМЕР Одиссея, песнь XI, ст. 633 - 635. / Гомер. Илиада. Одиссея. - М.: Слово/Slovo, 2010