Ванда неуклонно ходила «tylko do pani Genoefy»93, но когда Гэньки не было на работе, то поправить причёску как бы неохотно, «szkoda, ze pani Genoefy nie ma dzisiaj, ale co zrobisz»94, обращалась к маме, чувствуя её нескрываемую симпатию. Известно ведь, парикмахер – один из немногих людей, с которым не прочь поболтать почти все клиенты и которому позволено даже несколько вторгаться в их личное пространство.


Так думал и Йона. Однакож пани Ванда жидёнка Йону не миловала. Не миловала вслух, громко, демонстративно. Как-будто ей лично он чем-то нашкодил. Впрочем, так же относилась она и к другим детям-«яурэйчыкам», zydlakam95. Являлись ли взрослые евреи объектами её ненависти, Йона достоверно не знал, но догадывался, что да. Во дворе, где половина жителей евреи, Йона с детских лет иногда слышал от них, переживших сталинщину, депортации, войну, потерявших родных и близких и чудом уцелевших, что нет у них любви к полякам, литовцам, русским. Но в то же время он видел, что их вызванные еврейскими обидами чувства не выплёскивались на каждого конкретного нееврея в отдельности. Бабушка, проведя военные годы в Молотовской области, в предуральской деревне, с большим уважением и признательностью относилась к татарам и башкирам, но русских, литовцев и поляков недолюбливала. Тем не менее, как вежлива, уважительна и добра она была к соседям, с каким вниманием добротой и любовью относилась она к тем нееврейским подросткам, что приводил Йона домой и кто к нему приходили. На себе же и ещё чаще и злей в отношении других еврейских детей, беленький и светловолосый, почти всегда и повсеместно ощущал он если не прямую антисемитскую агрессию или брань, то едкий намёк, недобрый взгляд и укоризну. Бывали такие часы и минуты, когда юный Йона с досадой размышлял об этой очевидной несправедливости. Как же так, что евреи принуждённо несут бремя ответственности за мнимую коллективную вину все вместе и каждый в отдельности, а те, в среде которых они были безжалостно унижены, ограблены и зверски убиты, безответственно и безнаказанно чинят суд над горсткой чудом уцелевших и в отдельности каждого из них ненавидят? Йону беспокоила эта неприязнь, но не посыпал он голову пеплом. Жизнь продолжалась и была ему удивительна и прекрасна. Он оглянулся на красивые, на высоком каблуке, захватывающие дух ноги пани Ванды и тут же мечтательно представил себе стройные, разводимые им, желанные ножки её девчонок, на которые давно заглядывался с возбуждением, охватывавшим всё его юношеское тело.


Так уж матушка природа распорядилась, что дочки Кябласов внешностью заметно родителям уступали. Девушки были тихонями. Небольшенькие, простенькие их личики с пятнистым румянцем, розовыми ушками и голубыми водянистыми глазками, русоволосые, – видать, не в маму пошли, а в женскую линию папиной семьи. На первый взгляд, этакие серенькие мышки. Однако не спеша, опуская глаза с лица долу, обнаруживалось, что сложены они были совершенно превосходно и так одевались, что их достоинства делались явственно заметны мужскому глазу. Грудь небольшая, но высокая, что делало её более выпуклой, стройная шейка и плечики, словно искусно изваяны рукой мастера, нежная голубинка жилок, проступавших сквозь едва прозрачную матовую белизну кожи, чудные точёные ножки с небольшими ступнями и прелестными пальчиками, – две изящные статуэтки. Они работали в разных больницах: старшая – медсестрой, младшая – санитаркой, и, как нередко в те времена случалось с молоденьким средним и младшим медицинским персоналом, приобрели определённый сексуальный опыт, вращаясь на работе, на дежурствах среди привлекательных врачей и харизматичных хирургов. Словом, в тихом омуте…