Толстый мальчик с волнистыми до плеч светлыми волосами, зеленоглазый карапуз, я был любим и обожаем своими родителями и бабушкой, которые всё же меня особо не баловали. Они не потакали чудачествам и капризам, тем более, что мой братик Мишка, в то время двухгодовалый, требовал больших забот и внимания. Тем не менее мама находила время ухаживать за моими пышными локонами, наконец состриженными перед началом моего первого учебного года. Округлая голова приобрела причёску «под бокс», что, по моему разумению, должно было положить конец выпадам обидчиков, норовивших дразнить меня девочкой. Моя мама, исходя из понятий красоты и эстетики детской одежды, вынесенных в день стремительного немецкого наступления из приграничного Таураге и не растерянных во время бегства на восток, одевала меня в рубашечки с жабо или рюшечками, короткие штанишки на шлейках и белые гольфы до колена на завязках с помпончиками. Видимо, эта одежда придавала мне полноты и как бы делала меня младше и женственнее, что ли, вызывала насмешки сверстников, презрение и агрессию таких «витьков». Хххолллёный, барчук, жжидёнок (если знали) – таково было, так звучало их «интернациональное» пролетарское восприятие. Однако тучность моя не мешала мне быть резвым подвижным мальчиком: я не трусил, мог и в глаз дать и вообще был непоседой, проказником и правдоискателем. Получаемые от родителей копейки никогда не отдавал, не говорил, что их у меня нет, говорил, что не дам и сразу же получал в свою «жидовскую морду» от ошеломлённых моей наглостью раскулачивателей. Я дрался, как мог, с превосходящими силами противника, ходил в синяках и никогда не жаловался, не ябедничал.
С Витькой мне пришлось встречаться и раньше и испытать на себе его колючий взгляд (но тогда нашлись другие жертвы, и всё обошлось) ещё до школы – летом 1952 года за чугунной оградой скверика Францисканского костёла, совсем недалёко от нашего двора. Всего лишь пройти до перекрёстка, повернуть за угол на улицу Траку (лит. Trakų) мимо атлантов, держащих карниз портика над входом в здание артиллерийского училища. Атланты, в полном согласии с дежурившими на входе курсантами, бесплатно пускали нас, окрестных детей, смотреть кино, которое по воскресеньям крутили в актовом зале училища. «Витьки», лузгающие семечки, норовящие втихаря курнуть где бы то ни было и склонные к эксцессам, туда не допускались. Их сопровождавшиеся хрипловатым матерком визгливые выкрики о том, что «впускают только жидов», что все они (жиды) воевали на «Ташкентском фронте» и купили на базаре ордена и медали, хотя и встречали понимание и сочувствие дежурных курсантов, однако, сдержанное и пассивное. Витьки знали Who is who: кто я и откуда, кто мама, кто папа. «Кто-то хитрый и большой наблюдает за тобой…»45. Нас «держали на мушке» люди с обеих сторон правопорядка.
Напряжённость накапливалась. Нагнетаемая с утра, она не давала забыть стычку с Витькой. Я понимал, что мне с ним не потягаться, остро и болезненно чувствовал, что на меня будет охота, что дерзость моя так просто не пройдёт и грядущего «аутодафе» мне сегодня не избежать.
Наша классная Мария Марковна пришла не сразу после звонка. Пока её не было, детвора вела «разбор полётов» «кучи малы», и также на языках было облетевшее школу известие о смерти отца народов. Я уже отдышался, собирал брошенные вещи, а рядом дети говорили про внезапную смерть любимого вождя и друга всех детей Ёсифа Висарёныча. Висевший над классной доской портрет вождя оказался одетым в чёрную траурную раму, резче выделявшую его на фоне стены. Мой взгляд отсканировал его как-то совсем иначе, чем прежде, и мысль, как молния, сверкнула – «усы». Паззл неторопливо, как в замедленном кино, складывался из, казалось бы, несовместимых фрагментов, не могу сказать, что мне всё стало ясно, однако среди расплывчатых фигур формировавшегося кадра я увидел картину убийства: Карабас-Барабас убивает Vоntz`а. Слайды накладывались один на другой, совмещая Vоntz’a как бы в одно и то же лицо с нашим любимым товарищем Сталиным, и мне стало грустно, обидно и жалко, что убили того, кто «следит за тем, как мы живём, и окружил нас заботой и вниманием и папин завод, и мамину парикмахерскую, и школу, и делает всем людям всё». «Аполитичная» и скоротечная моя детская печаль была прервана приходом Марии Марковны. Сдерживая всхлипы и пошмыгивая носиком, белевшим на фоне проступающей из-под пудры красноты под её добрыми глазами, успевшими до общения с детьми частично оплакать кончину вождя и учителя, Мария Марковна объявила, что уроков сегодня не будет, будет траурный митинг в гимнастическом зале, после него разойдёмся по домам, а те, кого в школу и домой из школы водят, должны будут ожидать своих сопровождающих в школьной библиотеке. Повелев ожидать звонка к началу митинга в классе и никуда не уходить, Мария Марковна удалилась. Минут пять-семь тишины были прерваны пьяной бранью в адрес врагов народа, погубивших вождя всего светлого человечества, донёсшейся через распахнутые форточки, и широкие низкие подоконники тотчас были облеплены теми детьми, кто сидел в ближнем ряду. Весь класс сгрудился у окон. Тихая траурная пауза взоралась пьяным зрелищем: разлился смех и улюлюканье и неудержимый всплеск детской непосредственности. Озорные мальчишки, непоседы стали зазывать в догонялки и «кучу малу». Вместе с ними я выскочил в коридор, но почувствовав желание есть и, не в последнюю очередь, из опасения быть пойманным Витькой, свернул к лестнице и спустился в буфет.