Подводя итог и пытаясь в очередной раз предсказать, можно понадеяться, что в ближайшем будущем поэзия сохранит свою роль главной «пружины», сердцевины русской литературы. Во всяком случае, избежит угрозы «филологизации» – окукливания в резервациях университетских кафедр. Основаны эти надежды не только на очевидном многообразии и высоком уровне создаваемых поэтических текстов и наличии действительно крупных действующих мастеров, но и на том, что поэзия наша, притом и в лице нового поколения стихотворцев, вновь тяготеет – не в ущерб сложности – к внятности высказывания. А значит, у нее возможны не только авторы, но и читатели.

И еще одно соображение, из области социальной. Одна из причин снизившегося интереса к чтению стихов видится в тех реальных трудностях, чрезмерных и психологических, и чисто физических перегрузках, которые в переходный для страны период испытывают самые ценные потребители поэзии – техническая и гуманитарная интеллигенция: у нее просто не остается на стихи ни времени, ни сил. Есть надежда, что, обновив свою экономику, Россия даст людям больше чисто человеческой свободы. И тогда они вернутся к этому сложному чтению – разумеется, если новые поколения не утратят вкус к чтению вообще. Но это уже в значительной мере зависит от самой литературы, в том числе – от поэзии.

2003

Границы поэтического текста

«Что за ерунда! – подумал король. – Я ничего не вижу! Ведь это ужасно! Глуп я, что ли?..»

Г. Х. Андерсен. Новое платье короля

Границы поэзии внутри литературы отделяют ее от прозы, и они никогда не были абсолютно неподвижными. С обеих сторон шло и идет освоение сопредельных территорий: с одной возникает верлибр, версэ, стихотворение в прозе; с другой – опыты ритмической прозы в духе Андрея Белого или Артема Весёлого. Но только XX век сделал нас свидетелями попыток вывести поэзию за пределы не только стиха, но и вообще литературы.

Что я имею в виду?

Примерно с конца 80-х мы в очередной раз наблюдаем всплеск настойчивых – а можно сказать, что и навязчивых – поползновений безбрежно расширить границы собственно поэзии за счет разного рода театрализованных действ, визуального оформления текстов, эксплуатации некоего специфического гротескного образа автора и прочих внелитературных приемов. Теоретики этого направления, вразнобой именующего себя то концептуализмом, то авангардом, то постмодернизмом, объясняют данное явление новыми культурными условиями, в которых сам текст уже не имеет значения, а важен «контекст». Причем контекст не в широком смысле слова – как массив культуры, в котором все люди обитают, как рыбы в море, и вследствие которого мы, например, дети средиземноморской цивилизации, воспринимаем то или иное произведение искусства иначе, чем, скажем, китайцы. И даже не в конкретно-историческом значении специфики эпохи, места, ситуации. Нет, «контекст» по преимуществу трактуется прежде всего как способ и обстановка преподнесения «текста» публике. Они-то, якобы, и несут в себе основную эстетическую нагрузку в условиях, когда этого не может больше делать «скомпрометировавшее себя» слово.

Возможно. Однако на деле весь «контекст» сплошь и рядом реализуется то в легенде о двадцати не то тридцати тысячах стихотворений Д. А. Пригова (являющейся, по-видимому, его основным произведением), то в опусах Ры Никоновой, заключающихся в произносимом со сцены наборе звуков (порой – режущих ухо, иногда – мелодичных), а в области «визуальной» в произведениях вроде того, что принесли не так давно в поэтический отдел одного «толстого» журнала: это был стишок о дожде, напечатанный для большей выразительности на мелко нарезанных полосках бумаги, должных изображать дождевые струйки…