Чужие шаги тихие совсем и почти не слышатся – он скорее кожей ощущает, что Чонхо останавливается точно позади него. Мингю выдыхает и оборачивается, заглядывает в его глаза. В них ни намека на улыбку, но там нечто большее.

– Поехали.

Ему хочется сказать еще что-нибудь, спросить, но все слова стынут прямо на губах. Не получается никак. Почему так сложно, господи? И сложнее всего именно тогда, когда тебе действительно есть что сказать.

Он опускает взгляд и не сразу осознает, что сам подступает ближе и тянет руки вперед. Обхватывает ими Чонхо и обнимает. Слышит чужой удивленный вздох – короткий, тихий – и обнимает еще крепче, упираясь лбом в плечо.

– И я тоже, – говорит Мингю и отстраняется.

Чонхо не спрашивает, что он имеет в виду. Он выжигает взглядом несколько долгих секунд, а после улыбается – грустно, надтреснуто. В этой улыбке нет радости, в ней нет тепла. Там только осколками стекла режется где-то на сгибе локтя.

(«Соври».)



За окном совсем темно, когда Мингю просыпается. Кажется, он поспал часа три или четыре, хотя волосы почему-то все еще немного влажные после душа – отключился на диване в гостиной, когда прилег пересмотреть фотографии на телефоне, который так и остался зажатым в руке. Время на экране показывает первый час ночи. Он садится и трет глаза; плед с ног сползает на пол. По-хорошему бы сейчас перекочевать в кровать и продолжить смотреть сны, но, кажется, не в этот раз.

За окном льет дождь. Отбивает рваный ритм на подоконнике и возвращает в реальность.

Чонхо рядом нет – опять топится в душе, судя по шуму воды со стороны ванной. Мингю продолжает тереть слезящиеся после сна глаза и поднимается с дивана. Насыпает Куки еды, находит на одной из полок шоколадный батончик, медленно жует его, наблюдая за тем, как корги хрустит кормом. Желудок, в который почти сутки не падало нормальной еды, на шоколад реагирует не очень и громко осуждает.

Сначала он хочет постучаться в дверь ванной и крикнуть что-нибудь вроде «Эй, хватит плескаться, у нас дела», но поднятая рука опускается прежде, чем сжаться в кулак. А сонливость как рукой снимает. Мингю кашляет пару раз, подавившись будто – словами, что все еще мажут по губам, так и не обретя жизнь. Что он скажет Тэёну, когда увидит? Что он скажет Мину? Что он в принципе может им сказать? И как много будет написано прямо на его лице?

Мингю знает, что Тэён поймет все сразу. Мингю знает, что Тэён мысленно назовет его кретином. А потом попросит слать письма.

Письма.

В комнате Чонхо так же темно, как и в гостиной. Он включает настольную лампу и смотрит в сторону балкона. Хочется курить, но сигареты закончились, а новые купить они забыли. Мингю по привычке шарит в заднем кармане – на всякий случай, – но находит там лишь фантик от мятной конфеты. Он мнет его между пальцев, продолжая разглядывать Сеульскую башню, которая все так же светит сине-фиолетовым.

Сине-фиолетовым.

Голубой с сиреневым поразительно красиво сочетаются. Но что будет, если их смешать? Закрасить одно другим. Какой цвет победит? Или, быть может, они оба исчезнут, оставшись мутным пятном на стекле?

Взгляд скользит вниз по раздвинутым шторам, падает на кровать. Мингю перестает терзать фантик от конфеты, вместо этого начиная терзать самого себя. На краю заправленной постели лежит вскрытый конверт и сложенный вдвое лист рядом.

«Забавно это. Сейчас все отдают предпочтение мессенджерам, а кто-то все еще пишет письма от руки».

Чонхо открыл письмо. Спустя несколько дней – все-таки открыл. И оставил его здесь, в темноте своей комнаты. Прочитал ли он его? Пробежался ли взглядом по строчкам, задержался ли на подписи в самом конце? Или не смог зайти дальше первого абзаца, бросив и сбежав? Мингю опускает руку с зажатым в ней фантиком, роняет его на пол. Все еще терзает себя, потому что да, слишком хорошо осознает потребность подойти и заглянуть в этот сложенный вдвое листок.