. Левашев также настаивал на том, что «христианский» образ мыслей был плохим руководством в отношениях с османами, которые принимали его за проявление слабости[148]. Горечь его замечаний по поводу европейских дипломатов в Константинополе была, по всей вероятности, вызвана вежливым безразличием или выражением практического бессилия, с которыми французский и прочие европейские послы встретили сообщение о заключении российского министра Обрескова в Семибашенный замок и о неистовстве фанатичной толпы по случаю объявления Портой войны России в 1768 году[149]. В то же время примечательно, что Левашев более не жаловался, подобно своим предшественникам петровского времени, на «злостность и двуличие» европейских дипломатов. Вместо этого он осуждал их за отказ объединить усилия по защите принципов равноправия, взаимности и неприкосновенности иностранных представителей, которые стали определять европейскую дипломатию в XVIII столетии.

По мере того как российские представители все ближе знакомились с положением дел в Константинополе, они демонстрировали новое отношение к своим коллегам. Яков Иванович Булгаков, посланник Екатерины II в 1780-е годы, все еще замечал, что он «с врагами и друзьями должен бороться»[150]. В то же время, ведя политическую борьбу с представителями других европейских держав, Булгаков не испытывал личной неприязни к ним. Российский посланник охарактеризовал французского посла графа де Сен-При как человека «достойного уважения», которому Булгаков отдавал должное, «несмотря на горькие часы», которые тот причинил ему, противясь российской аннексии Крыма в 1783 году[151]. Булгаков однозначно преодолел комплекс неполноценности, который его предшественники могли еще испытывать по отношению к европейским дипломатам. Об этом свидетельствует самодовольно-ироничный тон описания Булгаковым константинопольского дипломатического общества, в котором «французский [посол] спесивится; голландский ему угождает; венецианский собирается учиться грамоте; английский хвастает; венский пишет; неаполитанский церемонится; прусский шутит; шведский скучает, а датский молчит»[152].

Для вестернизированных представителей российского дворянства, служивших в османской столице, дипломатический корпус был прежде всего частичкой светского общества, тем более ценной ввиду ее крошечности и изоляции от остального «цивилизованного мира». В условиях, когда общение российских представителей с османами сводилось к ряду крайне ритуализированных церемоний, «можно бы умереть со скуки, если бы чужестранные не награждали удовольствием время», как отмечал М. И. Прокудин-Горский, дворянин российской миссии в 1760 году[153]. Булгаков же писал:

Ежедневно говорим мы о ветре, о язве, ждем венской почты, а когда придет, запираемся на целый день ее читать, и рассказываем все разное, потому что каждому из нас мало пишут, к иным ничего, и так от стыда принуждены выдумывать и спорить о новостях. По наружности можно заключить, что отсюда управляется белый свет и распоряжается судьба бедных смертных, а в существе часто сия важная переписка замыкается в том, чтоб из Землина прислали земельных яблок и фазанов, коих по милости Божьей здесь немало. Вообще все они спесивятся, хотя и нечем, жалуются на дороговизну, копят деньги, но ни один богачом не слывет, проклинают Царьград, но никто добровольно отсюда не едет[154].

Ту же картину беспечного наслаждения жизнью, на этот раз не отмеченную скукой, представлял в середине 1830-х годов своим читателям Константин Михайлович Базили в своей книге «Босфор и новые очерки Константинополя»: «Балы, музыкальные вечера, вист, гуляние – все это в таком точно порядке, как и в высшем кругу всего образованного мира, и сплетни те же»