Внутри было темно и душно. Всеволоду пришлось немного постоять, ожидая, пока глаза привыкнут к полумраку. Когда тени стали приобретать чёткие края, он разглядел юношу, лежащего на войлочной попоне, кинутой поверх лежанки из сосновых веток. Измятый, скомканный кафтан торчал у него из-под головы, а на ногах всё ещё были измазанные грязью, потерявшие весь свой лоск сафьяновые сапоги. Всеволод присел рядом и с беспокойством посмотрел на Петра, сопящего с полуоткрытым ртом. Как же князь был юн. Совсем мальчишка. Глупый мальчишка, давший ослепить себя лоску фривольной жизни опричников. Впрочем, Всеволод не мог его в этом винить, да и не хотел. Он сам в отрочестве мечтал о весёлой, полной приключений жизни, о славе, признании и подвигах. Мечты эти, неизменный атрибут юности, обратились в пепел, истаяли горьким дымом, изошли смрадом разлагающихся тел во время нашествия Орды. Чаша, полная отвара боли, лишений и смертей, была испита им до дна. Подобной доли воевода не желал никому, а в особенности сыну Ярополка, который вырос у него на глазах.

Вздохнув, окольничий принялся стягивать с княжича сапоги. Пётр что-то неразборчиво пробормотал, дыхнул перегаром и затих. Заботливо накрыв его попоной, Всеволод вышел из шатра.

Когда воевода вернулся в лагерь, поставленный дружиной, на земле царила ночь. Звёзды усеяли небосвод мелким, тревожно мерцающим крошевом. Из-за горизонта, вспучивая серые ленты облаков, медленно выплывала луна. Её призрачный свет просачивался сквозь рубленые, неровные многоугольники окошек, образованных сплетением ветвей, и одевал лес в серебряные доспехи. Где-то в глубине чащи настойчиво и нудно ухал филин. Уставшие за день перехода кметы разошлись по палаткам, предавшись тяжёлому сну измотанных людей. Гулявший накануне слабый ветер стих вместе с шелестом листвы и скрипом веток. Лагерь словно вымер, погрузившись в тишину, нарушаемую лишь тихой перекличкой караульных да стрёкотом сверчков. К удивлению воеводы он оказался не единственным человеком, которому не спалось. У заглублённого в землю пепелища сидела одинокая сгорбленная фигура. Худое лицо с взлохмаченной, нечёсаной бородой подсвечивали алые всполохи догорающих углей.

– Что, Кузьма, сон не идёт?

Сидящий у костра мужик вытянул шею, испуганно озираясь. Палочка, которой он ворошил угли, выпала из рук, подняв в воздух несколько оранжево-жёлтых, тут же погасших искр.

– Да не пугайся ты так, чай не леший за тобой явился, – улыбнулся Всеволод.

– Простите, энто, не признал вас, значит, сразу. Тёмно тутоти… Ну и правда ваша… не уснуть.

– Пошто ж так?

– Душа болит, – Кузьма замолчал, поднял палочку и снова принялся тыкать ей в костёр, тревожа тлеющие остовы сосновых веток. Дымок, идущий от огня, пах смолой и горечавкой. Спутанные, обгорелые стебли травы образовали на границе пепла и выжженной земли неровный круг. Казалось, он состоит из букв какого-то неизвестного, чудного алфавита.

– За своих переживаешь? – догадался Всеволод.

– А как не переживать? За жену, за дочерей… Их у меня… таво, двое значит. Прям бабья артель какая-то. Одна спесивица на выданье ужо, да и вторая на подходе. Как начнуть вместе с матерью донимать, так хошь в лес-то и сбегай. Заели словно блохи, а всё ж родная кровь. Скучаю по ним… и боюсь… Когда с деревни к вам в Марь-город подавался, Скверность ужо под самый частокол подступать стала. С тех пор минула седьмица. Что за это время приключилось? Неведомо. А моя хатка с краю, у самого частокола притулилась. Оттого-то и не сплю…

– Честно говоря, никто так и не понял, что за напасть такая вас преследует, – усаживаясь рядом, промолвил воевода, – расскажи о ней подробней что ли, раз уж всё одно не спится.