Далеко за полночь беженцы, крадучись, вернулись к сараюшке, собрали брошенные вещи, а Тосю, которая ещё не приходила в сознание, перенесли в хату к Дарье Тихоновне, чтобы спрятала, выходила. Бабы причитали шёпотом, до слёз жалея девочку и уже мало надеясь, что останется в живых.

Несчастная Кондратьиха молчала, не зная, куда деться, как спрятаться от унизительного позора, хотя беженцы и сами отводили глаза, переполненные болью и состраданием.

Пока Прасковья Макаровна с детьми управлялась в сеннике, Сепачёв вскинул на плечи мешок с вещами невестки, взял на руки Ларису. Наталья, поторапливая Ефросинью Фёдоровну, ковылявшую следом за сыном, несла Галинку. Добравшись до места, Василий Семёнович беспокойно оглянулся по сторонам:

– Ничего не понимаю, здесь телегу оставил. Заблудил, что ли? Погодьте, я поищу.

Вернулся сумрачный. Ни коня, ни телеги.

– Упёрли! Поди, зеленковцы-бандиты, ёлки зелёные! Тоже по лесам… Ни вашим, ни нашим!

– А Божачка ж ты мой! А там жа смяротны хатулёк быў! А што ж мне цяпер рабіць? – забедовала Ефросинья Фёдоровна, всплеснула руками, заплакала.

Сепачёв в сердцах ругнулся, но тут же, успокаивая, обнял мать, неловко пошутил:

– Видать, тем, кто коня увёл, смертное быстрее понадобилось. А ты ещё успеешь новое приготовить, – и, помолчав, твёрдо добавил, словно не тёщу, а себя утешал: – Эта беда ещё не беда!


Устроились в глухом лесу, на краю болота, вдали от дорог и тропинок. Сразу принялись копать траншею для землянки. Выбрали высокое место. Наломали хвойных веток, устелили дно толстым слоем. Сверху накрыли срубленными ёлками. На первое время защита от ветра и дождя получилась сносная. Натаскали сухостоя для костра, без него ни сварить, ни обсушиться, ни согреться.

«Так и Трофим мой, так и Алексей», – неожиданно вспомнила Наталья брата. Как он пешком из Шостки, где до войны на строителя учился, до Езерища добрался. Когда в хату вошёл, чуть узнала: грязный, оборванный, вши на волосах гроздьями висят. «Горечко моё!» – заголосила в отчаянии.

Управы на Алёшку никогда не было. Шуми не шуми – хоть бы хны ему! То вместо школы на озеро с удочкой, то с другом поездом в Ленинград сбежит, то в Городок, то в Витебск. А в сорок втором из Украины домой заявился… Отмылся, голову – налысо, оделся в Севостьяновское и был таков – к партизанам!

Ефросинья Фёдоровна грелась у костра и, не в силах забыть потерю, в очередной раз плакалась дочке Прасковье, которая в свете пламени перебирала ягоды рябины, чтобы заварить ими чай:

– Хатулёчак жа мой там, смяротное…

– Мама, стихните! – не выдержала Наталья, развешивая на кусте, неподалёку от костра, прополосканные в ручье детские одёжки. – Вот обживёмся трошачки, проберусь в Езерище, сховище раскопаю, принесу вам чистое. И заодно морковки прихвачу детям.

– И я с тобой! – чуть не выронила котелок с кипятком Широчиха, жена Гришки Широкого, бойкая баба лет тридцати пяти. – Тоже хочу схрон откопать, заберу пшеницу.

Василий Семёнович, за ним дети – Вова и Нина, вынырнули из кустарника с охапками хвороста. Один подбросили в костёр, остальные сложили неподалёку. Когда пламя взметнулось ввысь, рассыпая по сторонам яркие искры, Сепачёв положил в центр длинный обломок сухой берёзы, когда-то вывернутой из земли с корнем то ли взрывом, то ли буйным грозовым ветром. Устало присел на пенёк, вытянув к огню натруженные, озябшие руки.

– Сынок, дочка, ещё по охапке, пока совсем не стемнело! – приказал детям и обернулся к женщинам: – Куда собрались, девоньки?

– Ай, переживаем, что немцы да полицаи растащат наши тайники. Они ж ничем не брезгуют, и рваный платок приберут, и поношенную тужурку. Что за люди такие? – увильнула от ответа Наталья.