К осени Наталья Арсентьевна гордо доложила зятю:
– Гончаров, приехал бы из своего Отрадного, поглядел бы сам!
– Ох, и любишь ты командовать, тёща! Порода такая, что ли? – забурчал полковник. – Ладно уж, попрошу сына Борьку, что бы при случае свозил. Соскучился я по родимым местам. В Езерище и в Гурки хочу. И тебя, и твои розы давно не видел вживую, всё только… по скайпу, в ноутбуке, – сделав паузу, расхохотался Николай Константинович.
…Пока Наташа бродила по лесным тропкам, проваливаясь в залитые мутной бузой колеи да ямки, попадая под холодную капель с елового лапника и мокрых ветвей густого ольшаника, нешуточно продрогла. Завела машину, сразу включила печку:
– Бабуль, ты не замёрзла?
– В такой одёже и обувке? – Наталья Арсентьевна поправила полы пуховика, притопнула ногами в меховых бурках, благодарно блеснув взглядом в сторону внучки. – Не босиком же по снегу!
Пелена
С утра мороз крепкий, в тёмной январской ночи как чай настоянный. В воздухе колючие искринки повисли зимним туманом. Выскочила Наталья на крыльцо половик вытрясти – так и застыла. Что в небе творится? То ли полная луна повисла, забыв на покой уйти, то ли солнце тщится сквозь морозную пелену пробиться. Высветился белый диск, контур чётко очерчен. Луна! Ан нет, вдруг заблестело жёлтым, вспыхнуло золотым. Солнце! И снова пеленой накрыло. Никогда такого Наталья не видывала.
– Трофим! – окликнула мужа, но тут же спохватилась, вспомнив, что тот ещё часа два назад дверь прикрыл, уходя из хаты.
Обещал хлебный паёк получить. Хлебом назвать язык не поворачивался. Разве ж это хлебушек? Немцы в Езерище, там, где поворот на Панкры, пекарню открыли. За пайком очередь. Хоть из немолотого овса, мякины да опилок буханки, но всё ж еда. Трофим этот хлеб подсушивал, перемалывал на домашних каменных жерновах, а Наталья добавляла в получившуюся муку то, что добыть смогли – настоящей мучицы горсть, очисток картофельных… Лепёшки пекла. Не только себе.
Постучится в хату Мушка, старая скрюченная еврейка, и на хозяйку смотрит молча. Да такое отчаяние, такая безысходность в её болезненно-желтоватом морщинистом личике, всклокоченных седых волосах, во всей сухонькой согбенной фигурке, что руки сами к скрынке[6] с лепёшками потянутся.
– Бери и уходи, Мушка, не то накличешь ещё беду на моих деток! – отводила глаза Наталья.
Вся деревня знала, что старуху немцы специально отпускают выклянчивать еду для узников гетто, в которое превратили два уцелевших после бомбёжек дома у железнодорожного вокзала. Евреев не кормили, местных к ним не подпускали, и хотя колючей проволоки, как в лагере военнопленных, не было, покидать территорию запрещалось. Охрана открывала огонь без предупреждения. А над Мушкой гитлеровцы словно потешались, зная, что почти ополоумевшая старуха, похожая на Бабу Ягу, не сбежит, вернётся с сухарями и бульбинами, которые разделит по крошкам на всех.
Однажды Трофим, завидев в окно несчастную Мушку, вдруг помрачнел, словно в преисподнюю заглянул:
– На фронт хочу! На фронт!
– Какой фронт? Немцы везде с того проклятого семнадцатого июля, – всполошилась Наталья, – вишь, как расхозяйничались! Обустраиваются панами. Разграбили аптеку, больницу, клуб… Замки взламывают, из домов добро тащат. Не страшатся никого! Где он, фронт твой? А военкомат когда ещё разбомбили? В самом начале войны! Не призвали тебя, пока эвакуацией занимался, остался при мне да при детях – и слава Богу! На кого ребятёночков покинуть-то хочешь?
Лора, первенец Севостьяновых, испуганно вцепилась в мамкину юбку. Наталья подхватила девочку на руки и, распаляясь, зашумела смелее: