Ну, лети… Ты же у нас дух; а мне и поспать нужно. Лети, родимый. В путь!

Он взмахнул рукой, и воздух заколебался, уплотнился, и стал похож на вязкий туман. Затем в нём возникло нечто вроде радужной ленты; подул ветер, и лента выпрямилась, расширилась…

– Лети!

Дух пошевелился, подался в сторону радужной дороги… и его понесло по ней со скоростью ветра; разве что в ушах не засвистело, ибо ушей-то и не было…

Он стоял посередине огромной сцены. Разноцветные лучи прожекторов вначале навели на мысль, что это продолжение радужного пути… Но нет. Теперь он твердо стоял на ногах, – настоящих, реальных ногах, – чувствуя под ботинками твердость разноцветно-психоделического пола.

Впереди ревел зрительный зал; вокруг грохотала музыка; рядом наяривали на гитарах и барабанах патлатые, затянутые в черную кожу музыканты, – потные и одуревшие; со звериным блеском в глазах и одинаково фанатичным выражением лиц… У него и самого в руках была черная гитара; на теле, густо покрытом тату, – майка и кожаные штаны. И он… пел. Или орал. Что-то яростное то про любовь и страсть; то про войну и социум. Орал, не думая о смысле; слова шли сами. Какое там! он ещё и «отдышаться» не успел. Таких песен он не помнил. Хотя помнил ли он вообще какие-то песни? Быть может, что-то вроде «В траве сидел кузнечик», – и показалось бы ему знакомым, да и то сомнительно… Да и бог с ним. Дело же не в песне. Хотя познавать, разумеется, нужно всё; но важнее всего – эмоции.

А они просто зашкаливали. С каждым аккордом, каждой выкрикнутой нотой, – он ощущал свое величие. Он управлял всеми этими… людишками, по сравнению с ним. Перестань он играть, сбейся с ритма, – завопят, упадут; рассыплются, как сломанная вереница выстроенных в ряд доминошек. Заплачут, как ребенок без погремушки. Он должен, должен продолжать! Он устал и напряжен; пот градом течет по телу (как же это приятно – иметь тело!) Но зал возвращает ему обратно эту выжатую энергию; она пульсирует от него – к залу, от зала – к нему; как заведенный механизм, или как организм, в котором он – сердце. От одного главного – к множеству мелких; толчок, – и от множества мелких вновь к нему одному…

Нравится ли? Да нет, это больше, чем нравится. Он вспомнил слово «драйв». Что оно означало, – он ещё не знал, но, кажется, – оно подходило к ощущению лучше всего.

Концерт закончился, и он, нетвёрдо держась на (настоящих!) ногах, ушел за кулисы… Какие-то люди; знакомые и нет… Бритоголовая охрана. Чьи-то поздравления и восторги, хлопанье по плечу, визг: «Ты – супер!». Он вяло-снисходительно слушал их (а разве могло быть иначе? Разве он не больше сейчас всех этих людей, и разве он не смертельно устал? Никакой вины, он имеет право… Это так… мельком пронеслось в голове.

Дальше будет пара скучноватых дней восстановления. Массажи, бассейн, свежевыжатый сок на подносе, и что-нибудь покрепче вечером; девочки… тоже будут. Всё это тоже является приятной составляющей жизни. Но основным (почти что приступ панического страха на секундную заминку в памяти – видимо, присутствие чужеродного духа слегка замедлило работу мозга) было всё же: «О! послезавтра снова концерт.» Выдох… Скоро, скоро опять это безумие, это выворачивание себя наизнанку; эти волны чужой энергетики, которые больше чем вино или секс; чем что-либо вообще. Это управление толпой… Ничто не имело смысла без этого чувства; можно пожертвовать всем, лишь бы снова и снова испытывать его.

ГЛАВА 2

АРСЕН

Мальчик сидел, забравшись с ногами на кровать, держась за холодную железную изогнутую спинку, и смотрел на дождь за окном. Опять он здесь. Мама уехала; быстро и нервно прижав его к груди на прощание, криво улыбнувшись, – она, как всегда, опаздывала на автобус, который привезет ее к поезду; а оттуда домой. Очень неудобно добираться до интерната, и обратно, – слишком уж отдаленный этот посёлок. Зато интернат хороший. Насколько вообще может быть хорошим интернат, конечно.