– Простите меня, – она вскочила, выбежала из-за стола.

– Пантелеймон! – громко позвала Марья Кирилловна. – Проводи барышню умыться!

Пантелеймон был одного с Марьей Кирилловной возраста, но выглядел старше. Может быть, годов прибавляла ему огромная, извилисто-овальная плешь в редком обрамлении тёмно-рыжих волос или шаркающая хромота, а может быть, кисло-недовольное выражение лица и невнятное ворчание, словно бегущей по трубам воды, по поводу и без оного, но Марья Кирилловна на его фоне выглядела шаловливой младшей сестрой при суровом великовозрастном брате. Пантелеймон прислуживал хозяйке всю жизнь и уже не представлял себе иного, отличного от сегодняшнего, состояния. Был он теперь и за дворецкого, и за камердинера, и за повара, и за столового лакея, а также за ключницу, кучера и прочих дворовых людей. Он один остался при барыне после революции, и даже, поговаривали, именно ему обязана Мария Кирилловна жизнью. Слухи ходили, дескать, кто-то из пантелеймоновских родственников, сват, брат или кум, при большевиках вышел в большое начальство, то ли в ЧК служить пошел, то ли в Губком РКП (б), то ли в военно-революционный комитет, а может, в другой какой-либо Комиссариат, неизвестно, но Марию Кирилловну не тронули. Усадьбу, конечно, реквизировали. Или национализировали. Или экспроприировали, пойди, разберись в этих незнакомых и непонятных словах. Отобрали, проще говоря. Разместили в бывшей усадьбе какое-то Советское учреждение, исполком, кажется, а Марья Кирилловна перебралась жить из апартаментов в клетушку Пантелеймона. А когда в город вошли белые – торжественно вернулась обратно. Услуги не забыла, предлагала Пантелеймону разные блага, но тот отказался, ему, мол, ничего не надо, лишь бы барыне привольно жилось!

Барыне жилось привольно. Её усадьба превратилась в своеобразный великосветский салон, где собиралось за чаем приятное общество и за неспешной беседой с удовольствием проводило время. Попасть к Марии Кирилловне считалось особой честью, которую ещё заслужить надо. То есть, понравиться хозяйке. Капитан Парамонов, лихой рубака, гроза комиссаров и прочей голоштанной сволочи, герой весенней кампании, сказал при знакомстве какую-то, казавшуюся ему неимоверно смешной, пошлость – и получил от ворот поворот. Надворный советник Чичигин, дворянин и представитель Статистического Комитета позволил себе вольность: прикрикнул на Пантелеймона, дескать, знай, холоп, своё место – и теперь локти кусает от досады, но к столу Марии Кирилловны более не допущен! Мария Кирилловна многое может, ее в городе знают и всячески стараются ублажать и умасливать. Посетить ее посиделки – это быть принятым в высшее общество. Это как признак благонадёжности и верноподданичества. Как признак веры Царю и Отечеству! Ну и просто приятно! Мария Кирилловна тоже, в свою очередь, новых людей привечает, понравившимся ей может много полезных услуг оказать.

Настя наскоро умылась, придирчиво осмотрела себя в небольшое, висевшее над рукомойником, зеркало: лицо опухло, глаза красные, как транспарант с надписью «Вся власть Советам!», в общем, не понравилась Настя самой себе.

А за столом продолжалась неспешная беседа, Мария Кирилловна заботливо разливала чай, угощала блинами и медом, время словно сместилось назад, туда, где нет еще войн и революций, нет деления на красных и белых, и ленивые посиделки вокруг самовара привычны и приятны.

Глава 2

Ступени скрипели под ногами расстроенным роялем, обращающим полонезы, прелюдии и фуги в кошачий концерт, в диссонанс. Лишь при большом желании и воображении в этой какофонии можно было различить некую мелодию, ступени выводили рулады, ныли и стонали взбесившейся скрипкой в руках виртуоза – пропойцы. Северианов медленно спустился вниз, присел за крайний у стены столик, прикрыл глаза. Неожиданный запах свежих берёзовых листьев, хмельного хлебного кваса и вынутого из печи румяного каравая навевал дрему и негу. Граммофон разливался королевой русского романса, певицей радостей жизни Анастасией Вяльцевой: