Но все это были «цветочки», ибо однажды Lise стала свидетельницей сцены, от которой у нее на некоторое время из-за сильнейшего переживания (а такие случаи иногда случались) вновь отказали ноги. Однажды зимой, вернувшись домой из приходской школы, где она преподавала основы арифметики и письма, Lise, как ей показалось, никого не застала дома. Пару раз позвав Лизку и не получив ответа, она подумала, что, видимо, Марфа Игнатьевна ушла вместе с ней на рынок или еще куда-нибудь, но, проходя коридором, заметила, что дверь в один из пристенных чуланчиков, на которые был так богат карамазовский дом, слегка открыта. Неизвестно отчего, но она уже испугалась и стала осторожно подходить к этой двери, ожидая чего-то ужасного. Страх ее еще больше усилился, когда услышала какой-то странный писк и непонятную задверную возню. Набравшись смелости, но уже холодея от ужаса, Lise распахнула дверцу и сначала застыла, а затем дико завопила от невозможной картины. Лизка сидела на полу в компании нескольких больших крыс. Причем, только одна из них бегала по полу – четыре или пять сидели или ползали по самой Лизке. Она же как пребывала в каком-то полусне – с расширенными расфокусированными глазами то ли гладила, то ли пыталась поймать проворно ползающих по складкам ее платья попискивающих и что-то вынюхивающих тварей. Эта картина, как я уже упоминал, стоила Lise обморока и временного паралича, но главное – навсегда поселила в ее душе мистический страх и ужас перед Лизкой, страх, который она уже не могла преодолеть.
Но и это еще не все. Вступив в возраст начала полового созревания, Лизка стала проявлять не просто повышенный, а какой-то болезненный интерес к интимной сфере отношений между мужчиной и женщиной. Правда, болезненный с точки зрения окружающих, но точно не с ее стороны. С ее же точки зрения – это было, видимо, еще одно доказательство лицемерия и подлости взрослых, скрывающих от нее эту такую интересную для нее «тайну». Впрочем, тайна недолго для нее продержалась «тайной» – если уж ее что-то интересовало, то ничто не могло ее остановить в «жажде» познания – и весьма скоро стала явной, испытанной и примеренной к самой себе. И вот уже новая отвратительная и ужасающая грань облика Лизки проявилась со всей очевидностью – она чем дальше, тем больше стала наполняться какой-то отвратительной похотливостью. Тем более отвратительной, что еще в полувзрослом душевном и телесном облике. Это не было откровенным призывным урчанием и повизгиванием мартовской кошки, это было что-то другое – более скрытое за человеческим обликом, но не менее сильное в животном плане. И это сочетание – человеческого вида и звериной животности – и производило то отвратительное (а для кого-то и жутко соблазнительное) впечатление от этой тринадцатилетней девочки. В ней как бы сошлись все наследственные линии: сладострастие деда – старика Карамазова, извращенная бездуховная хитрость и умственная изворотливость отца – Смердякова, юродивость бабки – Лизаветы Смердящей. Что ей досталось от матери – Марьи Кондратьевны, можно только предполагать, но, кажется, тоже ничего хорошего. Впрочем, все эти наследственные линии не полностью раскрывали ее внутренний и внешний облик. Было в ней еще что-то, какая-то необъяснимая тайна, что и влекла к ней, и заставляла содрогаться от ужаса. «Потому что дракон…» – наверно к месту вспомнить по этому поводу слова старика Григория, когда крестили Смердякова. Видимо, старик знал больше, чем мог высказать на словах. Кстати, во время крещения Лизки, на котором Алеша и Lise присутствовали в качестве восприемников, она не издала ни звука, так что удивленный священник, дважды погрузивший ее в воду, вынужден был даже тревожно повернуть ребенка к себе – не захлебнулась ли. И третий раз, уже не испытывая судьбу, просто полил ей на голову воду из ладошки. А когда оформляли документы на ее удочерение, пришлось разрешать это формальное препятствие – ибо родители, пусть даже приемные, и родители крестные не могли быть в одних и тех же лицах. Но еще прежний архиерей владыка Захария – все-таки дал добро «в качестве исключения», ибо, как он добавил: «пути Господни неисповедимы», и, мол, никто не мог знать заранее, что «крестных Бог со временем приведет к нарочитому удочерению».