В одной из таких пряток между двумя разросшимися кустами смородины Алеша сначала услышал прерывистое поскуливание, а затем оттуда вырвалась большая лохматая собака – Шьен>3 (так на французский манер назвал ее сам Алеша). Это была выродившаяся помесь каких-то крупных пород, взятая изначально для охраны, но вследствие своего несвирепого нрава служившая больше пугалом и устрашением. Шьен, словно вырвавшись от какого-то мучителя, пустился быстро по дорожке, но увидев Алешу, бросился к нему обратно, кося головой в кусты и поскуливая, словно прося у него защиты. И, ткнувшись к Алеше, тут же сел на задницу и вытянув ногу, стал лихорадочно лизать свое «причинное место», которое у него оказалось вываленным наружу. А из кустов, сначала неторопливо раздвинув ветви, как бы присматриваясь, кто это идет, затем и полностью вышла Лизка – тринадцатилетняя дочь Смердякова и Марии Кондратьевны, удочеренная Алешей и Lise. Это была довольно высокая девочка, одетая уже по-взрослому – в длинное и «господское» платье с брыжами на рукавах, но простоволосая и как-то уж очень коротко подстриженная – жиденькие волосы едва доставали ей до плеч. Лицом она напоминала скорее не Смердякова, а Марию Кондратьевну – ибо было круглым и тронутым веснушками, не без миловидности, но в то же время и с какой-то непонятной, даже пугающей развязностью. Выйдя из куста и пройдя пару шагов, она остановилась, наклонив голову, и исподлобья стала смотреть на Алешу, как бы ожидая его первой реакции. И если уж чем она напоминала Смердякова, то именно этим взглядом – каким-то до странности, учитывая ее возраст, презрительным и высокомерным.
Ее история стоит того, чтобы посвятить ей несколько страниц нашего рассказа. Несмотря на то, что она была брошена Марией Кондратьевной на руки Григорию и Марфе Игнатьевне уже в их «преклонном» возрасте, они – особенно Григорий – поначалу очень ревностно взялись за «восполнение смердяковской породы», как однажды высказался этот суровый старик и преданный карамазовский слуга. Девочке была найдена кормилица из недавно родивших мещанок, которая делилась с ней своим молоком, а Марфа Игнатьевна еще и сама порой за ним ходила. Но по мере того, как эта девочка росла, их первоначальный энтузиазм стал постепенно уменьшаться. У Лизки, как ничтоже сумняшеся назвал ее Григорий, недвусмысленно ведя ее родословие от Лизаветы Смердящей, чем дальше, тем больше стали обнаруживаться довольно странные наклонности. Во-первых, это опять был ребенок «без благодарности», как очень точно определял Григорий характер юного Смердякова. Она не стремилась к своим приемным родителям, не бежала к ним со своими маленькими радостями и тревогами – напротив, отличалась просто удивительной для ее возраста нелюдимостью и равнодушием к какой-либо материнской или отцовской ласке. Во-вторых, ее «неблагодарность» дополнялась непонятной и странной для ее возраста любовью к потаенным, темным и грязным местам и к темноте как таковой. В отличие от большинства детей ее возраста она абсолютно не боялась оставаться одна, и как только встала на ноги, так стала забираться в разного рода «темные места» – под кровати, тумбочки, за шкафы и, что-то гугукая, возилась с разного рода хламом, который там находила. Ее не пугали ни тараканы, ни пауки, на даже мыши и ящерицы, а однажды в сыром чулане, куда ей удалось забраться, Григорий нашел ее возящейся с заползшим туда от уличной жары ужом, из которого она вила кольца и спирали, и тот, что удивительно, позволял с собой все эти опасные для него манипуляции. Она упорно игнорировала все попытки ее воспитания, и однажды, когда Григорий позволил себе хлопнуть ее по заднице за то, что она изорвала и измазала только что ей купленное платьице, сначала – точь в точь как Смердяков – забралась и забилась в угол, а когда Григорий, уже удовлетворенный своими воспитательными действиями, прилег отдохнуть на лавке, быстро подошла к нему и молча несколько раз ударила его кулачком по лицу, пока ошалевший воспитатель не перехватил ее детскую ручонку. Очередная неудача на этот раз «удочерения» не только сказалась на здоровье Григория, но привела его и к духовному кризису. Он еще и раньше, в бытность со Смердяковым, проявлял интерес к «нетрадиционным» верам – русскому сектантству – духоборам, молоканам и хлыстам, кои обретались в некоторых наших окрестных деревеньках, и наряду с Исааком Сириным иногда читал какие-то их листики и брошюрки. И вот теперь, что называется, «пристрастился» уже всерьез к немалому страху и огорчению Марфы Игнатьевны. Ту ужасали слухи о «свальном грехе», которому якобы предаются хлысты, и она всерьез ревновала своего престарелого мужа, пару раз устраивая ему даже слезные сцены.