Увы, все реже и реже выбирался он поналимничать в последнее время, но все равно – даже слово самому себе давал. А слово вещь такая, мужчина его должен держать, вот он и исхитрялся.

* * *

…Странная какая-то у них была с Таней любовь, каких сейчас много: она – молоденькая учительница, приехавшая из областного пединститута отработать положенное в сельской школе, родившая от него, да так и оставшаяся в этом пристанционном поселке; он – и дня не проработавший в родном колхозе, по окончании десятилетки поступивший в тот же пед и с горем пополам его «отломавший», не из-за глупости, а потому что – только «за ради вышки», высшего образования то есть.

Ведь уже со второго курса Никита начал печатать свои статьи в местной прессе, а ближе к выпуску и вовсе числился в штате влиятельной областной газеты, бывшей обкомовской. На излете советской эпохи удалось ему получить квартиру в городе и перевезти туда родителей. В поселке остались Таня и совсем крохотный тогда еще Максимка.

Он их не бросил, но остаться жить с ней не смог, простить не смог. Уже беременная Максимкой, Таня изменила ему с бывшим своим однокурсником, случайно встреченным в городе. Накануне они с Никитой разругались, в последнее время такое частенько случалось, и он, лопух еще по женской части, никак не мог понять этой перемены в ней, а она боялась рассказать ему про истинную причину своих истерик и плаксивости, про беременность. Обижалась на его сухость, замыкалась. И вот они наговорили друг другу таких слов, такой глупости, которую и через годы-то нелегко забыть, и разругались. И Таня, спокойная, рассудительная Таня опрометью бросилась на вокзал, даже сама толком не понимая, чего она делает. А на вокзале столкнулась с Витей – бывшим однокурсником, отличником, учившимся в соседней группе. Он по окончании института в деревню не поехал и по собственному выражению «сгодился в тылу». Видимо, и в самом деле сгодился, потому что работал теперь в управлении образования областной администрации. Про зарплату Таня его даже побоялась спросить, а уж он-то, как никто, знал про ее, нищенскую.

И вот с непросохшими еще от слез глазами, с тупой болью внизу живота, и главное – в душе, а рядом – он, с внимательными черными глазами, понимающий, жалеющий её: всего-то, как кошку, приласкал-погладил, и она, как та же кошка, тихо уткнулась мокрым носом в добрые его ладони…

На утро было стыдно. Стараясь не глядеть на Витю, не попадая ногой в туфлю, она наскоро повязала шарф и только тут заметила – навсегда запомнила! – отраженные в трюмо: журнальный столик перед незаправленной тахтой, два фужера, бутылка шампанского, ликер, конфеты и ее смятый, скомканный, какой-то беззащитный и жалкий девичий еще лифчик…

Никита «не понял» ее, когда она потом, измучившись сама с собой, рассказала ему про Витю. Может быть, и понял, но для него «понять и принять» было одним и тем же, поэтому – не понял.

Сомневался ли он в своем «авторстве», когда появился на свет Максимка? Наверное. Но виду не показывал, был заботлив, нежен во всю ее беременность, а после родов (хороших, на удивление легких) – ушел. Вопрос о женитьбе даже и не ставился, да и времена приспели такие: как у них с Танькой было сплошь и рядом. Со временем Максимка запоходил на отца, и Никита «потеплел», подчас вообще «пропадал», заглядевшись на сына, как на тихую, играющую на солнце струю речной воды – и Бог весть из каких глубин самого себя приходилось его в такие минуты окликать. Родители его к внуку привыкли, к Татьяне тоже. Он – нет. К ней – нет.

Так и катилось у них – с пятого на десятое – пока Никита не уехал работать в столицу. Максимке тем временем стукнуло целых семь лет, и под грохот проносившихся поездов, гоняя с соседской ребятней мяч или поджигая целые вороха осенних листьев, он как-то начал свыкаться с мыслью, что папы у него нет. Поэтому и этот нежданный его приезд – с подарками и предстоящей рыбалкой – сначала Максимку напугал и только уже потом, на следующее утро, счастливый, он понял, что проснулся – от радости…