А в детстве, стоило какой-нибудь шпане «наехать» (Борис уже не помнит, как сие называлось тогда). Наум приходил разбираться, причем разбирался так, что предводители дворового или же школьного хулиганья (он, опять же, не помнит, как это тогда называлось) сами начинали следить, чтобы Борю никто не трогал.
Благодарен ли Борис? Наверное, все-таки нет. Просто памятью принято к сведению.
Ребенком Борис благоговел перед своим дядей. В Науме было то, чего не хватало, как он уже понимал, его отцу, в смысле смелости, силы, жизнерадостности. Да, полное отсутствие культивирующегося отцом страха перед жизнью. Маленький Борис не знал, разумеется, этих слов, просто выбрал Наума своим героем. Отец пытался защититься от жизни, понимая, что силы не равны, а дядя не просто вёл себя с жизнью на равных, но, казалось, сам был жизнью – великодушный, веселый, добрый.
Наум в свое время был хорошим боксером. Пик карьеры – бронза на первенстве СССР в полусреднем весе. (Если Борис правильно запомнил.) Он то и дело заступался за кого-то на улице, ставил на место хама. Или же его задирали – маленький, плотненький (как ушел из спорта, быстро набрал вес) шумный еврейчик представлялся удобной мишенью. Только «мишень» обладала нокаутирующим ударом с обеих рук. (Редкое, как мы знаем, качество даже для тяжеловесов.)
Но при всем своем тогдашнем детском восторге, при желании подражать Борис все же чувствовал в дяде Науме какое-то, само собой разумеющееся, может быть, даже жесткое отторжение того, что он, Борис, начинал сознавать в себе, точней, предугадывать. В этом его «предугадывании» внутреннего мира и глубины жизни была и какая-то нечистота (Борис поймет, когда придет время), какая-то приторная мука избранничества и густая жалость к самому себе.
Наум не терпел, органически не выносил не то что тишины, паузы между словами. Всё время острил, фонтанировал анекдотами, хохмами, наработанными в многолетних упражнениях по оригинальности (пусть сам Борис тогда восхищался). Если кончались слова, Наум насвистывал какую-нибудь мелодию – сколько усилий, чтобы не остаться на мгновение даже наедине с собой. Эта его занудливая жизнерадостность. Впрочем, тогда у него всё выходило мило, даже самодовольство – может быть, потому, что оно у него получалось каким-то детским… И он так радовался, когда его хвалили.
Еще Борису запомнилось, как Наум сморкался. О, это был трубный, могучий звук. Мощными сериями он прочищал, пробивал свой нос. Сколько в этом было торжества, даже радости, наслаждения фактом собственного существования. «Я есмь», – утверждал он как бы, «я есмь я». Да, Наум был влюблен в самого себя, отсвет этой большой любви щедро падал на окружающих. Он всё время кому-то помогал. Часто доходил в этом до самоотверженности. Доставал. Выручал. Устраивал – бывало, что пошив костюма в ателье не для всех, а бывало и судьбы. У него были связи не только в торговле и медицине, кое-что он мог и в горисполкоме и в райсуде. Это не заработок – да и связи тогда были намного значимей денег. Это его поэзия. Особенно, если облагодетельствованный ничего не может дать взамен (например, родители Бориса). Деньги же он зарабатывал в отпуске, летом пахал на шабашке плюс у него вторая трудовая, что по тем временам было вообще-то небезопасно, по ней он подрабатывал, где только мог. (Если бы книжка была одна, о работе по совместительству надо спрашивать государство, а оно могло и закапризничать). Заработанное тратилось на женщин, детей и жен. Женился Наум в основном на своих восторженных студентках. (Он преподавал физкультуру в N-ском мединституте.) Через несколько лет уставал. И к тому же не мог не встречаться с другими. Сознавал эту свою слабость, вроде бы даже страдал, но не мог не встречаться. (Угрызения совести как миг, но как длительность?!) А вчерашняя студентка как-то быстро превращалась в тетеньку, и далеко не восторженную. Но он как-то умел дружить и с бывшими женами.