Я небольшими глоточками пила пресную бражку как божественный напиток, и даже всё ещё помню этот неповторимый вкус.

А других угощать – это целый обряд был.

Выйдет бабушка на середину кухни с кружкой браги, встанет перед гостьей, отхлебнёт первой, потом протягивает кружку гостье:

– Испей жо, кумушка.

Та примет кружку, отхлебнёт и возвращает бы её хозяйке.

Бабушка тыльной стороной ладони тихонько оттолкнёт кружку в сторону гостьи и говорит:

– Да ишо, кума, испей.

Гостья опять прикладывается к кружке, отвечает:

– Да напилася уж.

– Да испей, испей, брага-та тёпла, су́тошна.

Та снова отпивает:

– Напилася, напилася, – и отдаёт кружку хозяйке.

Потом они посидят, поговорят, бабушка вновь несёт кружку, и угощение повторяется.

Бабушка Паша так же готовила брагу. Соседка Федосья и дед Максим частенько захаживали к ней попить бражку, побаять. Сосед дядя Вася Плотников, молодой могутный мужик, мог три-четыре кружки замахнуть, а потом уходил, довольнёхонький, покряхтывая.

– Брага-та кислушша сёдни, подмолодить бы надобно, прямо еть шары воротит. Уприёт-нет? Печку-ту не шибко топила сёдни.


В тот день мы с бабушкой угнали коров к сосне, которая росла у дороги. Кто и когда её посадил – богу ведать. Наверное, она дикая, то есть сама выросла, потому что раньше здесь были луга. Говорят, что этой сосне целых сто лет, а может быть и больше. Мы с бабушкой вдвоём не могли обхватить ствол, надо было третьего человека звать.

И вот сидим мы под сосной, жарко, скучно, пауты и мухи одолевают, прямо беда. Бабушка дремлет, клюёт носом, песни пытается петь, чтобы не заснуть.


По диким степям Забайкалья,

Где золото роют в горах,

Бродяга, судьбу проклиная,

Ташшится с сумой на плечах.

Бежал из тюрьмы тёмной ночью,

В тюрьме он за правду страдал.

Идти дальше нету уж мо́чи —

Пред ним расстилатся Байкал…


– Бабушка, а кто такой Байкал?

– Байкал-то? Дак это большушее озеро, в ём вода как зеркало – не поморшится. Оно в Сиби́ре есь.

– А Сибирь – это чё?

– Это тёмнуший лес, там лисы да мидвиди живут. И горы высокушие стоят, поболе сосны будут, дай-ко дак, – и рукой показывает на вершину.

Я поверила. Потому что если выше сосны, то и вправду высокие.

И так протяжно опять запоёт, так заунывно, что мне плакать захотелось.

– Не пой, – говорю, – бабушка, не пой, миленькая, а то я сейчас зареву.

А бабушка сама чуть не ревёт, так жалко ей и бродягу, и мать, и особенно за судьбинушку их горькую обидно. И где границы судьбы бродяги, а где бабушкиной, уж не видать.

Наконец бабушка пододвинула к себе сумку с едой, и мы молча начали обедать пирогами да шаньгами, запили их бражкой, а хлеб не тронули – корове он. Хлеб бабушка всегда нарезала тонким острым ножом, прижимая к груди круглый еру́шник. Ломти получались ровные и ноздреватые, коричневая корочка всегда хрустела и долго жевалась. А с луком, молоком или квасом было очень вкусно, и язык пощипывало. Интересно, что у каждой хозяйки хлеб имел свою форму, запах и вкус. Я могла есть только бабушкин хлеб, а чужой совсем не могла, не глотался он.

А потом я спрашивала через каждые полчаса:

– Бабушка, а когда уже домой?

Баба Дуся ворчала:

– Ноо, постони́ ишо, постони́. Сказано, долго будем, до вечора, как сончо переметнётся на ту сторону, тожно и погоним коров домой. Смотри, како́ небо – завтра вёдро будет, по ягоды слетам с утра. Может уж поспело чё.

Тут она увидела, что Настасьина корова побрела в кусты у речки.

– От лешачья корова! Понесло опеть куды не следует! От я тебя сичас дубиной-то отхайдакаю! Увязнёшь в ричке дак я чё тожно буду делать! Там эть вода по колено! Гулёна кака нашлася. Тако́ска была!