Здесь, в библиотеке, теперь я пропадал день-деньской, зачастую не выходя даже к обеду, ссылаясь на отсутствие аппетита, что, конечно, было полной ложью, так как способность наслаждаться пищей никогда не покидала меня, и я был несказанно голоден. (Вероятно, кто-то догадывался о моем лукавстве, и незатейливые закуски в компании с бутылкой отменного вина иногда появлялись в моем убежище.)

Единственным исключением в этом добровольном заключении были те часы, которые я проводил в обществе, спасенного мной от лихорадки капитана Гуилхема. Он вызывал меня вечером в гостиную пропустить по стаканчику бренди, – не было случая, чтобы я когда-либо отказывался от выпивки, да еще в интересной компании, – пофилософствовать на отвлеченные темы или сыграть партию-другую в шахматы. К тому же капитан Гуилхем оказался весьма чутким и корректным человеком, предварительно выдворяя свою дочь – предмет моих мечтаний – за пределы гостиной, ни разу не заикнувшись о моих любовных притязаниях. Мне нравилось говорить с ним, а вернее слушать его.

Повествование капитана было оригинальным. Речь его не отличалась изысканностью, но была полна эмоциональных интонаций и насыщена всевозможными метафорами, зачастую пересыпанными специфическими словечками присущими людям морской закалки. Его голос, густой чуть хрипловатый баритон, был создан для рассказа. Он много знал и много видел, и мой опыт моряка и путешественника был просто жалкой каплей событий в сравнении с его потоком приключений, и подчас я внимал капитану, чуть ли не раскрыв рот. Лично о себе Гуилхем говорил немного, что сильно огорчало меня. Ведь я хотел услышать рассказ о роковом убийстве, вероятно, повлекшем за собой ряд событий, круто изменившем его жизнь. Но старый моряк не торопился поведать мне сию историю, а я, набравшись терпения, смиренно ждал.

После увлекательных с капитаном бесед, я зачастую возвращался в одинокий кабинет и скрупулезно конспектировал все услышанное, и делал некоторые наброски к моему роману. Иногда работа заходила за полночь, тогда голова моя падала на руку, преданно сжимавшую перо и, сознание улетало вслед за легкокрылым Морфеем. Пробуждался я от ощущения холода, так как в камине не оставалось даже тлеющих углей, и свечи, превратившись в восковые блины, не изливали более света. Мне приходилось прокладывать себе путь к своей комнате через длинный темный коридор, стены которого были увешаны портретами людей, давно обитавших здесь, и их лики, вызывавшие интерес к прошлому белым днем, после заката, не без зловещей игры теней, приобретали, пугающую живость и подвижность. Так повторялось не раз и не два, и вошло буквально в диковинный ритуал: беседа с капитаном Гуилхемом, конспект в библиотеке, сон, зябкое пробуждение, прохождение призрачного коридора в коварной темноте. И вот однажды, – бац, – на повороте, там, где картинная галерея делает поворот в оранжерею, я был ослеплен светом свечей в чьих-то заботливых руках. Дар Прометея был предназначен явно мне, вероятно, по той простой причине, что в своих ночных вояжах я часто натыкался на всевозможные предметы, сопровождая сии встречи сдавленными стонами, что, скорее всего, не могло быть не замечено добрыми людьми.

Тот, кто нес мне свет, вскрикнул женским голосом, и, судя по глухому звуку, обо что-то ударился. Когда глаза привыкли к свету, моему взору предстала некая миссис Бэйс. Эта дама, как я слышал, была старшей служанкой в доме. Ей было около шестидесяти лет, и обладала она пышной, но не расплывшейся фигурой, весьма моложавым лицом и способностью говорить скороговоркой, с молниеносными переходами с одной темы на другую.