Увы, это почти наверняка убьет вещь в зародыше, поскольку на первом этапе создания текста, пока герой не зажил своей собственной жизнью, он соединен с прототипом живой и тонкой нитью примет облика, деталей биографии, звучания имени… Зато потом, когда герой начинает жить собственной жизнью, прототип, как говорят подростки, «может отдыхать» – он становится настолько бледной тенью литературного персонажа (при условии талантливости автора произведения, конечно), настолько по сравнению с ним не интересен, что и говорить не о чем. По моему глубокому убеждению, прототипы персонажей, даже тех, которых критики называют «отрицательными», должны были бы платить нам, авторам, за увековечивание. Ведь это поистине «памятник нерукотворный».
– ОДИН ГЕРОЙ ГОГОЛЯ СТРАШНО БОЯЛСЯ, ЧТО КАКОЙ-НИБУДЬ АВТОР ЕГО В «КОМЕДИЮ ВСТАВИТ», «ЧИНА, ЗВАНИЯ НЕ ПОЩАДИТ, И БУДУТ ВСЕ СКАЛИТЬ ЗУБЫ И БИТЬ В ЛАДОШИ». ВАМ ПОНЯТЕН ЕГО УЖАС?
– Еще как понятен, а что поделаешь? Действие пьесы Гоголя «Ревизор» происходит в городе, если не ошибаюсь, Устюг. Говорят, чиновники себя узнали, был скандал… Ну, и кому это сейчас интересно? С внутренним трепетом надо не писателем становиться, а няней в детском саду. Писатель – человек тяжелый, необходительный, и дело имеет с инструментом тяжелым, острым, опасным – как каменщик. Работает – искры сыплются. К тому же, так называемый прототип, сверяя внешность и примеряя одежды героя, слишком много берет на себя, слишком нагличает: персонаж всегда его острее, рельефней, значительней и поучительней. Поскольку он – литература. Кто-то из писателей замечательно сказал: «Жизнь – черновик литературы».
Правда ведь не в буквализме, а в подлинности ощущений. В моей книге «Несколько торопливых слов любви» есть новелла о моей сестре – «Альт перелетный». Сестра позвонила из Бостона нашей маме и сказала: «Все врет, все врет! Ни одного слова правды!» Мама прочитала новеллу и сказала мне: «Я проплакала целую ночь. Все – чистая правда».
Причем, я еще не самый злостный «пользователь всего живого».
Приятель Ярослава Гашека, переводчик с древнегреческого, однажды сказал ему: «Ты можешь писать обо мне все, что угодно. Можешь даже написать, что я горький пьяница, но не приписывай мне того, что я не говорил».
Ташек тут же написал (передаю по смыслу): «Мой приятель такой-то просил не приписывать ему чужих мыслей. Но у него своих мыслей никогда и не было. Он всю жизнь переводит мысли великих – Гомера, Платона, Аристотеля, – которые и пересказывает собутыльникам в пивной, когда напивается, как свинья. Правда, о том, что он напивается, как свинья, он мне позволил писать».
С точки зрения обывателя, подобный ход, разумеется, верх неприличия, даже подлость. С точки зрения писателя, не дело даже задумываться над тем, прав он или не прав. Он просто орудие. И надо быть готовым, что от тебя отвернутся близкие, что, в конце концов, ты останешься одиноким, как желтый огурец в осеннем поле. И не бояться. Ничего не бояться.
«Страх писателя грозит потерей квалификации» – говорил Михаил Зощенко.
А судебный иск, разборки, иногда мордобой, – все это замечательно для творческой биографии. Это свидетельствует о литературной качественности фантомов. Значит, фантом оказался настолько живым, – как пражский Голем, который охранял ворота гетто, – что посторонние его боятся.
Если же отвечать серьезно – ни одни аптекарские весы на свете не покажут вам точного соотношения в тексте правды и вымысла. Вымысел беспределен; он проникает в каждую пору так называемой «правды», которой вообще-то не существует, вернее, которая существует в бесчисленном множестве вариантов, и лепит истинную правду – художественную. Очень точно об этом написал прозаик Александр Мелихов: «Никакие предметы не могут быть прекрасными – прекрасными бывают лишь рассказы о предметах».