Так, например, мистико-аскетическое по существу воздержание от слова – от явленности в слове «внутреннего человека» (2 Кор 4:16; 1 Пет 3:4), уже отмеченное нами, – как глубинное предварение подлинного высказывания, как единственно оправданный способ человеческого устроения в ответ на Божественное воплощение, – это воздержание от слова может быть спроецировано в область самой словесности, в ней самой художественно-эстетически осуществиться. Особенно выразительно это происходит, когда речь идет о собственно религиозной или религиозно-окрашенной тематике. Аскетическое нередко выступает здесь как то, что может быть названо «благодатью расстояния», – переживанием бесконечной значимости известного жизненного (иногда, прямо религиозного) содержания через экзистенциальное дистанцирование от него – через разные формы остранения.
Понятие остранения используется здесь в самом широком и, может быть, отчасти специальном смысле. Ближайшим образом, всякий диссонанс или расхождение с ведущей темой, всякое ей ее приглушающее – семантическое, аксиологическое или только психологическое – несоответствие служит, как нам кажется, такому остранению ведущего (в нашем случае религиозно ориентированного) смысла, вследствие которого смысл этот воспринимается и переживается с новой остротой и, одновременно, ощущением неисчерпаемости и даже трансцендентности в своей последней глубине. Будучи изъятым из «автоматики восприятия», из области привычной узнаваемости, он (смысл) открывается новому видению, но – в своей новизне и дистанцированности одновременно[219].
Глубинной собственно религиозной основой такого дистанцирования является острое переживание несоответствия человека открывающейся перед ним, а иногда и в нем самом, святыни Божиего присутствия. Так «Симон Петр припал к коленям Иисуса и сказал: выйди от меня, Господи, потому что я человек грешный» (Лк 5:8). Здесь внутренняя нужда в расстоянии между человеком и Богом не отчуждает, не разрывает связи (ибо «припал к коленям Иисуса»), а скорее – освобождает «место», прежде всего в самой человеческой экзистенции, присутствию Божию, ограждая это присутствие от человеческого недостоинства.
Но нравственно-религиозное качество этой темы – расстояния, дистанции как способа восприятия и охранения (охраняющего восприятия) святыни – сродни и правде подлинно эстетического начала, проясненного и выверенного в своей духовной сути. Ведь «красота, – по слову Симоны Вейль, – плод, который мы разглядываем, не протягивая руки». А потому, – как скажет она же, – «расстояние – душа прекрасного»[220]. Эту «душу прекрасного» Вальтер Беньямин называет «аурой», которую – говорит он – «можно определить как уникальное ощущение дали, как бы близок при этом предмет ни был»[221].
Охранение тайны бытия и смерти через недоговоренность, незавершенность и неоднозначность художественной (в данном случае) речи, как бы вобравшей в себя экзистенциал расстояния, – само, таким именно образом, служит выражению присутствия[222]. Остранение в области художественной речи или препятствует сакрализации известного содержания, или – если двигаться в обратном направлении смысла – мешает выступить в качестве привычно-освоенно-сакрального тому в тексте, что исконно именно таково (сакрально), но только за пределами текста – в пространстве культа, но не культуры.
Присмотримся с этой точки зрения, предполагающей увидеть аскетическое начало – воздержания или дистанции – в формах художественного высказывания, к некоторым конкретным текстам, в первую очередь литературного и, отчасти, кинематографического характера.