Наталия Дарьевна взяла песочное печенье с джемом и быстро проглотила. Потом второе, третье, запила чаем и разморилась, откинувшись на спинку стула.
– Есть ещё вопросы? – Улыбка снова развернулась на её лице, словно никакой грусти, никаких смертей не было, словно они проводят чаепитие на солнечной поляне, вокруг которой прыгают маленькие, пушистые кролики. И лисы с волками из леса за ними не следят, они наелись и спят по норам и пещерам.
– Как вы сохраняете такой оптимизм?
– Это просто. Если меня всё это будет касаться, я сама не выдержку, как Тамара Олеговна. Я так не хочу. Я для себя живу, а не для других. Люди каждый день умирают, и что мне о каждом горевать? Никаких сил на это не хватит, а я жить хочу. Оно мне нужнее, чем слёзы за неизвестных детей.
Последняя фраза показалась Герману особенно колкой. «Неизвестные дети». Не детки. Не Артём для Марины Алексеевны, не Саша для всей школы, никто. Наталия Дарьевна приветлива, доброжелательна, проявляет столько радушия, сколько Егору Добролюбовичу могло только во сне привидится, да и то, кошмарном, но на деле обстоят иначе: Наталия Дарьевна отодвигает от себя всё то, что приносит ей дискомфорт, и живёт одна в своём умиротворяющем доме из печенья и суфле с шоколадкой посыпкой. Поэтому она может вести себя так, в отличие от остальных учителей, которые выражают гнев, непринятие, горе.
Герман поблагодарил за разговор и чай. Провёл ещё немного времени в кабинете психолога, пообвыкся с ним, а на следующий день пожал руку Тамаре Олеговне, которая собиралась в гардеробе, надевая длинную дублёнку и вырисовывая мягко формы, которые продолжали отображать её статность и грацию, пусть и с излишком. Лёшу Небесного Герман не видел, возможно, парнишка заскочил к Тамарочке тогда, когда замены не было рядом. Сама Тамарочка отказалась даже от провода педсостава. Хотела скорее закончить рабочую неделю и испариться из школы, будто её здесь никогда и не было: ни её грамоты и дипломы, сертификаты и благодарности висели на стенах, будто не ей ученики приносили игрушки для терапии, ни с ней хотели торжественно попрощаться. Они ведь остались здесь, а не ушли, они продолжали ходить к ней, быть с ней.
Связь перерезали как пуповину.
– Удачи тебе, Герман, – сказала она, протягивая руку в чёрной перчатке.
– И вам, Тамара Олеговна. Поработайте с этим потом.
– Такое только психолог мог сказать. Такта в тебе не так много, – шутила она и не улыбалась.
– Я знаю, когда я могу его отключить и мне ничего за это не будет.
– Ты прав, не будет. Но разберись с этим. Может, ты дотянешься до правды, хотя я даже не представляю себе, как это можно сделать. Времени прошло слишком много, а с родителями мы не общаемся, и даже если бы общались, кто из родителей признался бы, что совершил нечто подобное, что подтолкнуло его ребёнка… к такому выбору? Ведь признаться будет значить признать тот факт, что ты не справился. Что ты напортачил так, как нельзя было этого допустить. А может быть, – она подняла и опустила плечи, – никто не понимает, что происходит и почему оно происходит, а мы с тобой можем только наблюдать и говорить: «Ты ошибся, но этого не поймёшь в силу устройства своей психики».
– Вот и не узнаешь, так это или нет.
– Удачи.
– И вам не пуха.
– К чёрту, Герман! К чёрту! – Она прокричала это с облегчением на весь холл первого этажа.
Toi toi toi.
Герман вернулся в кабинет, осмотрел его. Свои бумажные заслуги в рамках он тоже принёс, уже развесил. В шкафу перебрал методики и отложил свои любимые. Он последний выключил компьютер и тоже собрался домой.
Со Светой они оказались дома почти одновременно: он застал её снимающей с себя пуховик.