Сильная теперь ты.
Осколок зеркала удерживает мир урывками. Она ловит солнце, запутавшееся в облаках, и кренит его к своим ступням. Ступни это длинные и узкие, и, пусть и босые, несомненно, ее – хрупкие, как у всякой девочки, изящно очерченные, думает она, а если смыть грязь, покажутся ногти, безупречно розоцветные. Она гордится своими стройными лодыжками, не распухшими, как у мамы. Бугорчатый выступ коленки со шрамом-месяцем. Она повертывается и направляет солнце Колли в затылок, мальчишка дуется, фыркает дымом из глиняной трубки. Она слышит топот спорых ног по дому, ребенок падает, и по плачу она знает, что это Бран, младшенький. Колли буркает злое себе под нос, а затем вяло встает, поскольку плач не стихает. На голову свою она смотреть не в силах. Повертывает зеркало, чтоб глянуть на тенета, натянутые меж двух валунов, – там паутина мягкой дугой прогибается под ветерком и так мерцает на свету, что кажется переполненной солнцем. Она протягивает палец и обрывает ее, вытирает налипшее о рвань своей юбки. Будь ее палец клинком, был бы заточен и остер, как ее ненависть. Ох, что б я им понаделала, думает она.
У двери движенье. Она кренит зеркало так, чтобы увидеть, как из дома выходит мать в красной шали, захлестывает ею плечи, что тебе рыбарь, ловящий косяк дневного света. Сара вытаскивает стул на середину дороги, вздыхает, усаживается, краснолицая, словно ждет кого-то – Боггза ждет, думает Грейс, – руки у Сары беспокойны у ней на коленях. Вновь вздыхает, затем встает и бессловесно заходит в дом, появляется с рябиновой брошью, пристегивает ее к шали, усаживается на стул. Когда Сара такая, разговаривать не решается никто, хотя Колли и Грейс глаз с нее не сводят. Она знает, что Колли видит в матери зачатки ведьмы, хочет уложить ее кулаком. Она смотрит, как мать сидит и наблюдает за дорогой на вершине холма, тыкается взглядом в дыры на Сариной грязно-белой юбке, всякая шириной в два, а то и три пальца. Юбка расходится веером вниз, похожа на перекошенные сборки мелодиона. А следом, всего на миг, она видит мать кем-то другим, думает, что, глядя на Сару в зеркале, сможет увидеть ее такой, какая Сара на самом деле есть, – женщиной, которая, возможно, была молода, и до сих пор есть на ней тот блеск. Как же сереет она от этой пятой беременности. А затем, подобно свету, это сознание гаснет, и она вновь уцепляется за свою ненависть.
Сара вдруг уже стоит и подбирает юбку. Так вот пускается вдаль по дороге, что восходит к перевалу, руки скрещены на груди, тело кренится ко гнету холма, в мертвящее отсутствие всякого цвета, кроме полноты бурого, где не растет ничто доброе, к земле, не посватанной никому, кроме ветра.
Она понимает, что малышня сотворена целиком и полностью невинной, и все равно несет на себе тавро Боггза. Тот же ожог рыжины. Мочки висят полированными монетками. Тот же бульдожий нос. Эк пометил он ржою всех детей своих. В прошлом году в городке видала она двух мальчишек в точности таких же, да и тех же лет, хотя Сара шла себе дальше, словно бы в шорах. Думает об этом, вновь разводя тихий огонь. Скворчанье-плевки мха, а затем бруски торфа, что на угли ложатся отважно, будто на миг им ровня. Усаживает малышню с оловянными чашками, налитыми водой, наблюдает, как приступает к суду своему огонь. Слишком уж долго наблюдала она за материным нисхождением – все ниже и ниже в некое внутреннее зимнее ви́дение. Глаза у нее стекленели. Стали такими после того, как Боггз заходил в последний раз. Мужик он потливый, в прихватах своих спокойный дальше ехать некуда. Походочка эта с креном назад. Бородища рыжая, будто сама себе величество. Эк сидит он в доме, шерсть себе на костяшках щиплет, а сам в тебя взглядом уперся. Вечно у ног его те борзые, куролесят по всему дому. Как ни придет к ним, только этим и занят. Звуки те по ночам. Сара похныкивает. Даже и днем, когда Сара выгоняет их всех на улицу. А потом в тот день, когда захотел он повидать Грейс в доме одну, и как Сара выпрямилась перед ним и сказала, что нечего ему к ней шиться, однако не успел он уйти, до чего ж переменилась мать, глаза стали черные и незрячие, как у вола Нили Форда, как вол тот и философа перестоял бы в недвижности своей, пока не рванул через поле бегом, будто виденье своей же кончины его перепугало. То было еще до того, как Нили Форд без всякого объявленья бросил хижину по соседству и сам убрался, дом пустой, земля, какую он унавозил и освоил – вот еще одного не стало, сказала мама.