Думает, я б могла остаться и жить с этими людьми и есть их суп из водорослей. Чарли так и сказал. Он отдал в заклад все, кроме одной своей рыбацкой сети, говорит, потому что больше нет в нем сил рыбачить в проливе в одиночку. Но она знает, что сети они заложили ради еды. Значит, прозиманье добралось даже сюда, думает она.
Чарли хочет научить ее всяким хитростям с сетью. В лодке рассказывает ей, что все трое сыновей его погибли в море в один вечер, сколько-то лет назад, шторм зверской силы, говорит. Вот только что были все с нами, а назавтра уж нет. Она повторяет в уме имена его сыновей. Думает, у старика голос добрый, горечью не убитый, как у его жены. Дает ей табаку, разговаривает с ней, будто она ему сын, пока вместе они сидят и курят. Когда вместе бывают на улице, она утаивает мочу свою в жестянке, стоя спиной к нему. Старик говорит ей, от ссак твоих жуть сколько грохота. Старуха вечно досматривает за ней, странные взгляды бросает. Ей снится Боггз-волк и снится старуха, пока ночь напролет не начинают мучить ее их лица, что змеятся и нависают из ума-тьмы, словно то, что в нем мерцает, предвещает ее же кончину, и принимается она считать старуху злой. И вот как-то раз вечером, пока сидит она и курит на порожке, старуха проходит рядом, склоняется к ней, тянет за мочку, загоняет вопрос в ухо.
С кем же ты это, девонька, вечно разговариваешь?
В декабре уходит она, утро муфта синь-стужи, звезды серебристая пыль. Ничего не берет в суму, кроме копченой селедки, завернутой в бурую бумагу. Старик в постели подымается на локте, смотрит.
Много дней брести ей на юг, ожидать грызубастой зимы, какая еще предстоит, погода для декабря мягкая. Думает, можно попробовать это место или то, а потом найдешь, что с собой поделать, какую-никакую работу, и все станет получше. Равнины у моря в эту пору онемелые и отскобленные от цвета, дороги полнятся босоногими. Она думает, из тех они, кого видишь на дороге в Блэкмаунтин, – пропащие души, как называла их Сара, те, у кого даже лачуги нет. Теперь их, кажется, прибавилось, и кое-кто на вид уж такой бедовый, что даже пука к ним не лезут. Они околачиваются на обочине, словно ждут кого-то, бродят по дорогам, взглядом шаря и томясь. Смотрят на нее так, будто в силах унюхать рыбу у нее в сумке. Она думает, зимы пока нет, потому что прозиманье, оно у них внутри. Они глазами впивают ее силу.
Она спускается с дороги, чтоб поесть своей рыбы в уединенье, бо поди знай, кто там на тебя смотрит. Встает под брюхом каменного моста, развертывает рыбу и пожирает ее, жуя под неумолчный плям воды, каплющей со сводов у нее над головой. Поворачивается к реке, слышит мели шепчущей воды и постепенно шалеет от этого, начинает чувствовать, как мутит ей нутро, то ли от рыбы, то ли нет, комкает бумагу и швыряет себе за спину.
Вдруг слышит голос Колли.
Поберегись, мук, сзади!
В тенях движенье, и она видит: то, что показалось ей валуном, оборачивается в некий очерк, и тот сумрачно воздвигается на ноги и прет на нее. Человек. Хруст поднятой бумаги. Задний ход медленными шагами, и вот уж поворачивается она и бросается наутек к высокому берегу, крабом-бочком взбирается по нему, теряет опору, находит ее. Голова у нее поворачивается, и она видит сутулого мужика, отупело топчущегося к свету дня, голого под плащом, конечности грязно-белы, а сам он сплошь глаза, они ищут ее, пока она взбирается по склону. Когда оказывается она в осоке на гребне берега, нож у нее наготове, но скрыт за запястьем. На той дороге она единственный силуэт, единственная тень, что удаляется прочь, бегом, а после замедляется до задышливого шага. В уме видит ясную картинку, белизну елды того человека, длинный язык лижет рыбные обертки. Глаза голодно имают ее. Она поглядывает через плечо, однако никого за ней нету.