Восхищаться уж я не умею
И пропасть не хотел бы в глуши,
Но, наверно, навеки имею
Нежность грустную русской души.
Полюбил я седых журавлей
С их курлыканьем в тощие дали,
Потому что в просторах полей
Они сытных хлебов не видали.
Только видели березь, да цветь,
Да ракитник, кривой и безлистый,
Да разбойные слышали свисты,
От которых легко умереть.
Как бы я и хотел не любить,
Всё равно не могу научиться,
И под этим дешёвеньким ситцем
Ты мила мне, родимая выть.
Потому так и днями недавними
Уж не юные веют года…
Низкий дом с голубыми ставнями,
Не забыть мне тебя никогда.

Ус

Не белы снега по-над Доном
Заметали степь синим звоном.
Под крутой горой, что ль под тыном,
Расставалась мать с верным сыном:
«Ты прощай, мой сын, прощай, чадо,
Знать, пришла пора, ехать надо!
Захирел наш дол по-над Доном,
Под пятой Москвы, под полоном».
То не водный звон за путиной —
Бьёт копытом конь под осиной.
Под красневу дремь, под сугредок
Отвечал ей сын напоследок:
«Ты не стой, не плачь на дорогу,
Зажигай свечу, молись богу.
Соберу я Дон, вскручу вихорь,
Полоню царя, сниму лихо».
Не река в бугор била пеной —
Вынимал он нож с подколена,
Отрезал с губы ус чернявый,
Говорил слова над дубравой:
«Уж ты, мать моя, голубица,
Сбереги ты ус на божнице;
Окропи его красным звоном,
Положи его под икону!»
Гикал-ухал он под туманом,
Подымалась пыль за курганом.
А она в ответ, как не рада:
«Уж ты сын ли мой, моё чадо!»


* * *
На крутой горе, под Калугой,
Повенчался Ус с синей вьюгой.
Лежит он на снегу под елью,
С весела-разгула, с похмелья.
Перед ним всё знать да бояры,
В руках золотые чары.
«Не гнушайся ты, Ус, не злобуй,
Подымись, хоть пригубь, попробуй!
Нацедили мы вин красносоких
Из грудей из твоих из высоких.
Как пьяна с них твоя супруга,
Белокосая девица-вьюга!»
Молчит Ус, не кинет взгляда, —
Ничего ему от земли не надо.
О другой он земле гадает,
О других небесах вздыхает…
* * *
Заждалася сына дряхлая вдовица,
День и ночь горюя, сидя под божницей.
Вот прошло-проплыло уж второе лето,
Снова снег на поле, а его всё нету.
Подошла, взглянула в мутное окошко…
«Не одна ты в поле катишься, дорожка!»
Свищет сокол-ветер, бредит тихим Доном.
«Хорошо б прижаться к золотым иконам…»
Села и прижалась, смотрит кротко-кротко…
«На кого ж похож ты, светлоглазый отрок?..
А! – сверкнули слёзы над увядшим усом. —
Это ты, о сын мой, смотришь Иисусом!»
Радостью светит она из угла.
Песню запела и гребень взяла.
Лик её старческий ласков и строг.
Встанет, присядет за печь, на порог.
Вечер морозный, как волк, тёмно-бур…
Кличет цыплят и нахохленных кур:
«Цыпушки-цыпы, свет-петушок!..»
Крепок в руке роговой гребешок.
Стала, уставилась лбом в темноту,
Чешет волосья младенцу Христу.

«Любовь Столица, Любовь Столица…»

Любовь Столица, Любовь Столица,
О ком я думал, о ком гадал.
Она как демон, она как львица, —
Но лик невинен и зорьно ал.

Владимир Владимирович Маяковский

Бродвей


Асфальт – стекло.
                        Иду и звеню.
Леса и травинки —
                      сбриты.
На север
            с юга
                    идут авеню,
на запад с востока —
                            стриты.
А между —
         (куда их строитель завёз!) —
дома
     невозможной длины.
Одни дома
              длиной до звёзд,
другие —
          длиной до луны.
Янки
     подошвами шлёпать
                                   ленив:
простой
            и курьерский лифт.
В 7 часов
           человечий прилив,
В 17 часов —
                     отлив.
Скрежещет механика,
                                 звон и гам,
а люди
              немые в звоне.
И лишь замедляют
                     жевать чуингам,
чтоб бросить:
              «Мек моней?»
Мамаша
               грудь