Бьянка не знала, что такое стихия. Не знала, что такое лес. Про дальнюю деревеньку Астахино тем более не слыхивала. Однако Иван Сергеевич говорил с ней таким голосом, что белоснежная лайка даже помыслить не могла, будто он мог желать ей дурного. Неопытное её сердце не подозревало лжи, измены. В ответ она лизнула доктора Форстера прямо в губы.
4
Тлеющей весенней ночью добирался Иван Сергеевич вместе с Бьянкой на визжащем сцепами, пахнущем человечьей мочой и горелым углём поезде «Москва – Архангельск» до мимолётной, как вскрик, станции Вельск. Оттуда на перебранном в местных автомобильных мастерских «форде» восемьдесят пятого года выпуска, у которого натужно ревел худой глушитель, а оконное стекло со стороны пассажира дребезжало и падало, так что его то и дело приходилось поднимать, – ещё почти сто вёрст до заветной своротки на грунтовую дорогу, по которой в хорошую погоду да посуху до Астахино пилить ещё не меньше часу, а по весенней-то хляби, по русской-то непролазной грязи – целых два, и то в случае удачи.
С грунтовки деревню видать только краем. Упряталась она за быстроводной в эту раннюю пору Паденьгой, с остальным миром соединяясь узким, раскачивающимся, грозящим рухнуть в мутные воды навесным мостком, по которому только и можно в деревню добраться.
Рассчитавшись с «бомбилой», Иван Сергеевич закинул за спину рыжий рюкзак с потёртыми до скользкой черноты лямками, взял в левую руку зачехлённую «тозку», в правую – щегольский кожаный поводок, к которому была пристёгнута стальным карабином лайка, и неспешно двинулся по скользкому глинистому склону к мостку. На самой середине его Бьянка вдруг остановилась – каменно. Нет, её не испугал бегущий под нею речной поток. Лайка подняла белоснежную морду вверх, к небу, и слышно, несколько раз потянула влажной подушечкой носа. Этот воздух… Вольный, дикий, полный запахов речной влаги и только что освободившейся от снега земли, низко стелющегося печного дыма, тепло пахнувшего наземом хлева буквально обездвижил растерявшуюся Бьянку. Она дышала, упивалась им, чуя одновременно и порознь такие разные составляющие его запахи. Ей хотелось запомнить навсегда этот широкий, разный, пробирающий холодом северный воздух.
Но Иван Сергеевич сильно потянул за поводок и строго скомандовал лайке следовать дальше.
Хозяйство дяди Николая стояло последним в череде тёмных северных дворов – на отлёте, возле невысоких, покрытых рыжим перепревшим травьём холмов, за которыми близко начиналась архангельская тайга – глухая, тёмная.
Дядя Николай появился на этой земле шестьдесят лет тому назад, вскоре после войны, когда маманя, со всем своим нехитрым скарбом, переселилась сюда с благодатных ташкентских земель. И хотя в ту пору дядя Николай числился ещё голожопым мальцом и, уж конечно, ни черта не соображал во внешней и внутренней политике государства, вырос он, и по сей день живёт, с непроходящей, жгучей, словно палёная водка, обидой на родное государство. Вот уж пятнадцать лет как лежит его маманя на дальнем погосте, под разлапистой, тяжелеющей оранжевыми гроздьями рябиной, а в дяде Николае всё не проходит ноющая, как застарелая болячка, обида. Должно быть, перетекла она к нему со словами маманиных воспоминаний, с редкими её слезами, с фотографиями многочисленной родни, что в лихие годы коллективизации, а затем войны рассыпалась, рассеялась по земле, как дорожная пыль на ветру. А уж от самого дяди Николая эта обида передалась и его жене Ольге, и дочке их единственной Маруське, что проживает в районном центре в двух часах езды от Астахино и по этой причине с деревенскими родственниками общается не часто. При своей, можно сказать, генетической неприязни к власти, политические воззрения дяди Николая представляют совершеннейший винегрет: источая ядовитые фимиамы в сторону Ильича, он в то же время воет осанну товарищу Сталину. В Перестройку лоб расшибал в молитвах за здравие дорогого народного освободителя Михаила Сергеевича, а позже на всех углах проклинал алкоголика Бориса Николаевича. Нынешних же управителей – при полных теперь, разрешённых вроде бы Перестройкой свободах – он и вовсе ни во что не ставит. Лишь ухмылялся презрительно и, подсобрав в ноздре соплю, смачно выстреливает ею по адресу. Спорить с дядей Николаем о политике да о нынешней крестьянской доле можно до Кондратия. Тем более, если спор этот – по нынешним обособленным крестьянским временам – случается за обильным, щедрым застольем и подкрепляется тушённым в русской печи зайцем, хрусткими огурчиками со смородиновым листом, лепестками розового, от собственного порося, сала и конечно же непременной флягой самогона, настоянного на былинках зверобоя, душицы и мятлика. Диспут этот политический (и доктор Форстер не раз был тому свидетелем) мог закончиться глубоко за полночь, с непременным битьём имущества во хмелю, рваными рубахами, визгом попавшей под ноги домашней живности и долгих, на несколько дней, обид.