дурилы не обижайте курилы
вам вилы когда сибирь от москвы полыхнёт
кавказы плюс гор памирских проказы
заразы и каждый вор и проглот
итог сынок владивосток там радиации исток
в груди лимонника листок и стронций бел
там много всяких фукусим но ими я не укусим
залп град калаш макар максим вот мой удел
японцы переходите в чеченцы
червонцы и всем народам шахидский прикид
россия я твой в погонах мессия
спроси я – ответ один: вечный жид
тряхнуло блядь а наплевать под одеялом благодать
хоть тыщу лет проголодать придется нам
восходит день бежит олень дороже женщины женьшень
хрен на часах торчит как пень и сам ты хам
далёко алеет бомба востока
дум стоко что ты земеля хоть волком завой
всё злее всё горячей и круглее
та гея что греки звали землёй
я тута в месяце таммуз духовной жаждою томлюсь
меня не душит здешний груз иди всё нах
мир мглой томим мне скучно с ним где вечен и невыразим
всех шестикрылых хиросим дымится прах
незваны вот-вот придут океаны
барханы дрожат от бурь закипевших вдали
за нами ещё вернётся цунами
и нас утащит туда откуда пришли
Два сонета
70-е
Ещё дрожит пугливый флюгерок —
бездомный дрон над пристальною башней.
Ещё закат, похожий на вчерашний,
не догорел. Всё скрыто между строк.
Жива надежда в сумерках дорог —
она обманчивее и пустяшней,
чем пополудни, и характер наш в ней:
увидеть не начало, но итог.
Ещё предметы сохраняют цвет,
ещё не все ночные кошки серы,
но дню уже суда и веры нет.
Чем этот миг – а чем он, кстати, плох! —
не смена двух заждавшихся эпох,
истосковавшихся по чувству меры?
90-е
Свершилось! Перед бездною стоим,
ломает плечи тяжесть ожиданья,
горчит в груди искусство выживанья,
скукожилась душа, как третий рим.
Уходят дети к алтарям чужим
под дудку крысолова мутной ранью,
мир выдохнешь навстречу умиранью —
но каждый вдох опять непостижим.
Затихнем, веру терпкую тая.
Что толку ныть – её мы звали сами! —
нависла тень: огромная змея
заменит небо. Молча из берлог
ползёт на зов гипноза бандерлог,
как в прежние века под небесами.
Сомнамбула
На плоть огненосного стяга прожектор глядит, не дыша.
Из сомкнутых стен саркофага
карабкается душа.
Мучителен час, и не спится, истории пуст чистовик,
лишь каменно-юные лица застывших в дверях часовых.
Сомнамбулы лёгкая поступь:
меж граней, гранита, громад
уходит он в ночь, не опознан, мучительным зовом объят,
согбенной бредущей фигурки не ищет чиновный патруль,
проспекты московские гулки на каменно-юном ветру.
Да полно! – то он ли, летящий в безвременье с броневика
на крыльях идеи легчайшей с презрением боевика?
Да полно! – то он ли, ведущий по чёрной брусчатке с тех пор
в чудесный, бескровный, грядущий, немыслимо светлый простор?!
Не бросить на прошлое взгляда – его отсекли на века
ледовые ночи Кронштадта, слепые подвалы ЧК,
и смотрит грядущее немо, и миной, заложенной в нём,
пылает звезда Вифлеема, себя пожирая огнём.
Однако эпоха сменилась,
и дух обращается в прах,
чтоб нам пробужденье явилось
бессмертьем, похожим на страх:
принесшее злобную волю, погасло – спроси, отчего? —
покрытое жёлтою болью его восковое чело.
Своих вожаков пожирая, европами призрак бредёт,
и бредит морозная стая десертом российских широт,
разверстою плотью аллея в андреевской голубизне —
и чёрный квадрат мавзолея ликует в багровом огне.
Столетьем доноса и сыска страна эта будет жива,
но Горки – извечная ссылка, обманутый всхлип торжества:
ржавей, людоедка-«Аврора», дари же, безродный борей,
в ликующей плоти террора просторы родимых морей.
Под утро, в минуты глухие идёт он – печаль и укор,
где стены отеля «Россия», где радостно-скорбный собор,
где слиты видения стали и времени древняя медь,
где русские очи устали на Спасскую башню глядеть.