Но в самом широком смысле культура – чудо-дерево, на котором растёт всё; будучи системой ценностей, она даёт голос тем, кто безъязык по неумению, т. е. по естественным, а не мистическим причинам. Так, возникает многозначный, многослойный образ русской Трои, которая становится здесь метафорой и античности, ушедшей под спуд и воскресшей спустя столетия, и советского многоязычья, которому, вероятно, предстоит та же судьба. Для Шаповалова в образ русской Атлантиды-Трои входит наш язык со всем его разработанным, разболтанным, тончайшим, ювелирнейшим аппаратом морфем и фонем, жёстко гнутый, всему на свете подверженный, всё во всё принимающий, хранящий предчувствие или пра-чувствование единого утраченного общего наречия, непредставимого в прошлом и неизбежного, хотя настолько же фантастичного в грядущем.
Шаповалов принадлежит к современным поэтам, отменяющим или по крайней мере игнорирующим иерархию языковых средств, перемешивающим их в кипящем котле говорения. Такова «Песенка кандагарского деда в сахалинской командировке с припевами (Перевод со старшесержантского)», где от картины мира, свойственной прототипу лирического героя, не больше половины, вторая же – от перевода на общекультурный.
это говорит кандагарский дед, речь от первого лица узнаваема. И «залп град калаш макар максим» – тоже. А «вот мой удел» – уже лирический герой, пускай и с иронией; он же: «россия я твой в погонах мессия // спроси я – ответ один: вечный жид» – уже без, и если вдуматься, то становится не по себе. И неслучаен резкий, нарочитый диалог с Пушкиным, травестированный и оттого звучащий пугающе:
Паронимия «херувим – Хиросим» – опущенное звено, оно достраивается из культурного кода, пока ещё общего у поэта и читателя. Так же, как и слово «симптом» напрашивается вместо неологизма «синдбад», а «время» – вместо грамматически родственного «имя»:
(«Карта мира»)