Мы теперь на свободе. Мы ушли от погони. И не страшен нам боле… пистолета… заряд…
А утром, после морозной лютой ночи, приходят бравые вохровцы, на горячей груди тулупы распахнув, водка в кармане, пули в нагане, и открывают замкнутую на чугунный замок дверь. Ух ты! Веселуха! Мерзлые твердые людские тела вываливаются из пещерки, ложатся одно на другое. И правда, сельди! Сельди в бочке! Ай да селедочница! План по убийству перевыполнен! Отродья старого мира! А что с ими таперича, Федька! Да облить бензином, Яшка, да пожечь! Вон, на бережку, за валунами!
Рыба качается. Рыба трясется. Соленый маятник.
Гляди, Бенька. Слюней тебе все одно не утереть.
Крепче в жердь вцепляйся. Ты легонький. Не упадешь.
Вон соседка твоя, Корнелия Дроссель, упала. Без сил.
Лежит и плачет. Подходит охрана, с запасенным загодя бревном. Вертит в черных обмороженных пальцах веревку, свистит сквозь серебряную фиксу Федька Свиное Рыло. Федька – любовник начальницы. Прислали чекистку, злее пса. Если бы можно было, она бы людей ела, с маслом да с подливкой.
Бенька кричит: не троньте ее! Федька обматывает Корнелию веревкой на пару с бревном. Бревно, первый и последний любовник. Да давно уж изнасилована Корнелия, живого места нет. Ей смерть лучше. Им всем смерть лучше.
А кому-то суждено выжить.
Зачем?
Поворачиваешь голову. Следишь за рыбой. Убери ее с глаз моих! Ржет, как конь, палач. Мазнул ему рыбой по носу. Бенька ноздри раздул. Язык высунул, пытается до кончика носа достать: хоть запах слизать.
Качается медный копченый маятник. Должно быть, драгоценная рыба; и не беломорская, а видать, из столицы привезли. На поезде. В ящиках со жратвой, что из Кремля, по приказу наркомов, сюда посуху и по морю доставляют. Для военных пиров. Для разгульных, сытых вечеринок. Там на столах лежат нагие мужики на тарелках. Там разрезают юных девочек ножом фамильного серебра на две половинки, посыпают солью и перцем, поливают ароматным подсолнечным маслом. И – в рот, и в рот, в рычащую подземную глотку, и зубы мелют, перемалывают кровяную вкусноту чужой плоти, жадной яростью – смиренную любовь.
– Ну же! Шо вылупил зенки! Давай! Хватай!
Нет. Бенька не пойдет на уловку. Его не купишь. Не подобьешь. Он закрывает глаза. Рыбий копченый, сумасшедший запах все равно остается. Висит рядом. Рыб все знает про Беньку. Кто он таков, и зачем он тут.
Острова Соловецкие, корабли купецкие. Струги тюремные, волы подъяремные.
Монахи сирые. Небеса – дырами.
– Ах ты волчонок шелудивый. На! Жри!
Рыбой грубо тычут ему в щеки, в зажмуренные веки.
Кто ты такой, Беньямин? И как фамилье-то твое?
Мое фамилье я забыл.
А что ты знаешь? Помнишь что?
Я знаю только рыбный запах. Копченый. Икорный. Полоумный.
Вертел головой. Уворачивался. Впустил ногти, как кошачьи когти, в твердую жердь.
Я все равно не упаду. Я не умру!
Изловчился. Вцепился зубами в рыбий хвост.
В медный, позеленелый, жесткий хвост. Сломал зуб.
Грыз медную игрушку, для потехи намазанную маслом.
Зубы крошились, обломки изо рта валились на храмовые, затянутые плевой сизого голубиного инея плиты.
Жрет, парни, гляньте-ка, жрет!
А настоящей-то рыбоньки хошь?!
Ловил воздух губами.
Еще человек с жерди упал. Грузно, тяжело тюкнулся. Лежал черным стогом.
Выстрел сух и короток. Палачи тоже устают. Их тоже надо пощадить.
Мое фамилье записано в толстой книге, в конторе; у книги страницы полосатые, бумага желтая, рядом ручка со стальным перышком лежит, и чернильница с черной тушью. И женщина, толще серого приморского валуна, неповоротливая, с блеском круглых смешных очков с мягкими проволочными дужками за огромными, как грузди, ушами пишет в книге пером. Записывает за мной. Что я говорю.