Полезла в шкаф. Копалась в старенькой сумчонке. Вытянула сверток. Растрепала мятую газету. Газетные свинцовые строки отпечатались на белом брюхе пирожка. Люба жадно и жарко, сияя глазами, по-матерински, жалостливо и довольно, следила, как Тощая быстро, облизываясь, ест, и на ее висках поблескивали боярские жемчужинки пота, и радостно подрагивала верхняя, в нежных серебристых усиках, губа.

– Нравятся?

– М-м-м-м-м!

Тощая доела пирожок, облизала ладонь себе, как лапу зверь, и Люба захохотала и крепко, до задыханья, притиснула подругу к широкой пылающей, печной груди.

* * *

Обвернуть горжетку вокруг шеи. Старую, вытертую, шерсть кусками от мездры отваливается, мачехину горжетку.

Мачехи? Или – матери?

Что у тебя осталось от матери?

У меня никогда не было матери.

Как никогда? Мать есть у всех.

Так. Я упала с Луны. Меня в клюве принесла громадная уродливая птица.

Мачеха пыталась внушить тебе любовь.

Мачеха превосходно внушила мне ненависть! И больше ничего!

Ничего. Ничего. Что такое ничего?

Это когда война, а на столе ничего.

Стол укрыт не скатертью – клеенкой. Посреди стола фарфоровая солонка. Похожа на белую морскую ракушку, с Черного моря; когда ей исполнилось шесть лет, они всей семьей поехали в Анапу. В Шляпу? В какую Шляпу?

Я мышка, и я уехала в Шляпу. И там уснула. А проснулась – война идет.

Война идет далеко, по радио. В черном гудящем круге. Из круга гремит музыка, веселые марши и отчаянные скорбные песни. И тягучий, как темный липкий мед, низкий мужской голос возглашает, чеканя слоги, будто солдаты по мостовой идут, медленно, обреченно вздергивая похоронные ноги: «Сегодня… наши войска… оставили город Ржев… с большими потерями… мы не сдадимся… враг будет уничтожен… победа… будет… за нами…»

Где это – за нами? За нашими спинами?

На помойке, во дворе, мальчик, сын соседей, Лешка Покорный, по прозвищу Покер, поймал кота, убил его, принес домой, зажарил и съел.

Мачеха до войны нигде не работала. А заныло болью и музыкой черное радио – пошла работать. Санитаркой в госпиталь. Туда привозят раненых. Мачеха выгребает за бойцами вонючие судна и подтыкает им одеяла. Иногда читает им письма. Или пишет, у кого рука прострелена или руку отрезали.

Крепче завязать горжетку. Мех пахнет нафталином. Кто это летит вокруг меня? Зачем летит?

Легкий воздух. Он, как соленая морская вода, держит тела.

Вывернутые руки. Острые углы согнутых колен. Ветер рвет, срывает одежду с грудей и животов. Рвет жестоко, срывает навек. По ветру летят тулупы и овечьи шубы, телогрейки и ватники, фуфайки и меховые безрукавки. Отделанные кружевом исподние сорочки. Толстые деревенские вязаные носки. Дырявые сапоги, серые, как спины больничных крыс, валенки. Ветер козью шаль размотал, терзает, комкает. Уносит прочь перекати-полем. Последнее тепло; запах дома, дух теплой каши, в шаль укутывали кастрюлю, чтобы ребенок, проснувшись, тепленького пожевал.

А ребенок где? С голоду умер. Опоздали вы со своей кашей. Долго варили.

А вот она не умерла. Куда летите, люди?

Меня хотите подхватить, унести с собой?

Тел все гуще вокруг. Толпятся. Заслоняют далекий тусклый свет. Свет сочится невесть откуда: из-под земли? из-под брюх угрюмых туч?

Она внутри вихря. Полететь с ними. По ней мазнул огонь чужого тела. Отпрянуть. Противно. Не прячься. Подумай. Ведь это единственный выход. С ними. Вверх. Вперед.

Летящие заклубились, сгустились, текли белыми реками голые руки и ноги. Зияли дыры немодных нарядов. Вихрь тел превращался в вихрь улиц. Черные переулки свивались в крученье омута. В водовороты тьмы. Прохожие срываются с тротуаров и взмывают выше верхушек зимних лип и тополей. Черные пальто Москвошвея. Черные солдатские сапоги. Красные повязки дружинников. Все! Разрушен порядок! Землю взрыл танк. Это не танк, а кит. Зеленый кит. Белый кит. Его укрыл толстый слой снега. Он плывет во льдах и взрезает лед тупой безглазой рожей. У него на спине лежат красные яблоки. Кровавые фрукты, они кровят и плачут красными слезами.