После очередного лета, вернувшись в город, я с удивлением заметила, что Эрик превратился вдруг в высокого крупного парня, сразу выделяющегося среди наших низкорослых, худосочных сверстников. Кстати, поэтому ему и дали в нашем спектакле роль Крокодила.

Я стала частым гостем у него дома. После смерти отца они остались жить в огромной квартире вчетвером: Эрик и три вдовушки – его мама, тетя и бабушка. Я уже знала, что по отцовской линии все в родне были люди военные, а вот материнская «веточка» росла на древе искусств. Крокодилова тетка была когда-то балериной Большого театра, танцевала в кордебалете. Бабка тоже была артисткой – пела в хоре Большого. А мама, получив музыкальное образование и выйдя замуж за Вольского, нигде не работала и была просто мамой. Меня всегда принимали очень приветливо, искренне, уверяя, что я могу приходить к ним, даже когда самого Эрика нет дома. И я иногда приходила. Они уже знали мою страсть к альбомам с репродукциями картин. Тексты на немецком я разбирала с трудом, но зато могла просто любоваться картинами. Там были редкостные книги со старинными гравюрами, офортами, книги по искусству, изданные в Германии еще до Второй мировой, среди них редкая вещь – каталог и репродукции картин Дрезденской галереи до ее разрушения. Такими же довоенными, если не дореволюционными, были и огромные альбомы с прекрасно сделанными репродукциями картин из Лувра, Прадо, Эрмитажа, Русского музея. Я с благоговением осторожно переворачивала тонкую прозрачную бумагу, предваряющую появление каждой картины, и могла часами рассматривать детали портрета, пейзажа, натюрморта. Время от времени мама Эрика или тетя подходили ко мне и, едва взглянув на картину, рассказывали о самом художнике, объясняли, почему его считают великим, спрашивали мое мнение о картине и выслушивали его очень внимательно. Теперь я могу уверенно сказать, что мой вкус во многом сформировался в квартире Вольских.

Мне нравилось здесь все. Затаившаяся в тяжелых золотисто-коричневых шторах тишина, распластавшаяся по широким коврам, зависшая среди картин и гобеленов. Нравились ежевечерние чаепития, которые всегда были похожи на торжественные приемы, потому что на столе стояли те необыкновенные чашки тончайшего фарфора, которые я впервые увидела на поминках Вольского-старшего. Оказывается, этот чайный сервиз использовался не по случаю, а просто так, каждый день. Нравились разговоры за столом, в которых не было места для тем бытовых, вроде где достать гречневую крупу, даже когда эта проблема действительно стала очень актуальна и в этой семье. Зато собравшиеся женщины могли не один час обсуждать и даже вежливо спорить по поводу, например, арабески, выполненной молодой примой-балериной, сравнивая мастерство нынешних и прежних танцовщиц. Обсуждали сомнительную необходимость изменений в хореографии старых постановок, в том числе костюмов и декораций, и т. п. И все трое сходились во мнении, что появление неистового Григоровича грозит крахом столетним традициям Большого. С другой стороны, они нехотя признавали, что кое-что действительно немного обветшало в Большом, и любопытно будет посмотреть на перемены.

Я сидела за красиво накрытым столом в гостиной (в отличие от московской традиции, вечерний чай подавали не на кухне) и с удовольствием «растопыривала глаза и уши», по выражению Эрика. Сам он давно привык к этим чайным беседам, а потому, может быть, и не участвовал в них. Да и вообще сфера его интересов лежала далеко от темы балета, оперы и прочих жанров искусства.

У него были другие увлечения: политика, события в мире, стране, вопросы истории, войн и революций. Он и меня старался приобщить к этому, не упуская случая заняться моим образованием. Он много читал, доставал запрещенную тогда литературу и снабжал меня этими синими, едва различимыми текстами. Надо было прочитать за одну ночь, максимум за две. Он втягивал меня в обсуждение прочитанного, но права слова я не получала: говорил всегда он. Он хотел быть дипломатом, пошел учиться в МГИМО и блестяще его окончил.