– Сейчас, сейчас, – засуетилась тетя Олеся и понеслась резво, словно лань, на кухню.
– Я расстался с Мариной, – решил поделиться своей душевной болью я.
Дед помолчал с минуту, будто вслушиваясь в шум и бряцанье блюдец на кухне, а потом важно изрек:
– У тебя еще куча Марин будет, если ты перестанешь валять дурака и начнешь писать нормальные стихи.
Мне стало как– то обидно за свое творчество:
– В смысле, нормальные? А я что пишу? Ты сам меня в союз писателей уговаривал вступить.
– Уговаривал, чтоб тебя, дурня, научили там писать. Степаныч бы сделал из тебя человека со своим голосом, а не подражателя этого, как там его вы зовете, Буковски.
Степаныч был одним из его многих влиятельных друзей, связанных с искусством. Дед собирал вокруг себя интеллигенцию старой закалки и ужасно этим гордился. Я вздохнул. Дед морально устарел. Писать про «несутся в небе облака и сонно булькает река, горит в груди алеющая роза, ночь будет ледяной и звездной» уже настоящий моветон. Жизнь ищет новые формы выражения. Но что тут объяснять! Парфений Шапковский – признанный классик скульптуры, моральный тиран и высокомерный, упертый человек, не принимающий во внимание чужое мнение. Их третий друг, Иннокентий Рыжиков, редактор одного толстого литературного журнала, однажды и вовсе отверг мою подборку. Дед воодушевленно подсунул ему мои юные, амбициозные стихи, мол, гляди, какой у меня внучок талантливый. Иннокентий, будучи человеком принципиальным и безвкусным, сказал ему, что печатать это не будет и мне лучше вообще перестать писать стихи и заняться в жизни чем– то более подходящим и практичным. Дед был уязвлен и устроил скандал, защищая мою честь: «Ты ничего не понимаешь в искусстве, чванливый идиот!». И дедушка навсегда прервал с ним отношения. На общих собраниях друзей он гордо игнорировал его из года в год. Они синхронно отворачивались, видя друг друга, гордо вскидывали головы и сжимали губы. Все их знакомцы наблюдали за этим молчаливым противостоянием с любопытством и иронией. В общем, я так и не смог найти дорогу в мир серьезных литературных мужей, то ли от недостатка таланта, то ли от его избытка (склонялся я, разумеется, к последней версии).
– Твоя мать уже пожаловалась на тебя сегодня. Пора тебе завязывать со скотским образом жизни, Гавриил, – дед грустно поджал губы и нахмурился.
– А ты сам что, не гулял, не выпивал, когда был молодым? Тебя послушать, так твоя жизнь состояла из развлечений.
– О нет, у меня на первом месте всегда было искусство. Девки девками, водка водкой, но я всегда начинал ваять с самого утра без выходных. И будь я хоть тысячу раз пьян, я все равно продирал глаза и шел творить. Эти руки, – он поднял вверх дрожащие руки с длинными, массивными пальцами и набухшими фиолетовыми змеями вен, – знали свое дело всегда.
Дед замолчал и погрузился в воспоминания. Мне стало очень тоскливо. Во– первых, у меня не было талантливых рук и умения работать в пьяном виде или в похмелье, а во– вторых, я прекрасно понимал, что если дед и проживет еще лет десять, то это будут для него муки ада, а не жизнь. Он был не настолько силен, чтобы смириться со своей слабостью в глазах окружающих.
– Ганя, тебе надо научиться брать ответственность за свою жизнь и оторвать жопу от дивана. Иначе ты так и будешь у мамки под мышкой жить, – дед умел меня уколоть, знал, куда надо бить. При всей его былой общительности и харизме его нельзя назвать очаровательным человеком. Он упертый, волевой, властный. А вот очаровательный у нас в семье только я.
– Ну что, мальчики, чай готов, –тетушка несла поднос с дымящимися фарфоровыми чашками, украшенными синими цветочками по краям. Печенье она с любовью разложила в маленькой стеклянной вазе. Все было так по– барски: чистенько, вкусно, нарядно. Мне нравился этот контраст вечерней субботней буржуазности и пятничного дешевого кутежа со смердящей вяленой рыбой и кусочками засохшей колбасы низкого качества.