Вообще Елизавета Андреевна была неплохим учителем. Объясняла толково, двоек просто так не ставила и давала переписать особенно безграмотную работу. Но орала почём зря. Так могла гаркнуть на уроке, что вздрагивали учителя в соседних кабинетах. Ну и воспитателем она была таким же, горластым. Елизавета не плодила фаворитов, ни искала аутсайдеров, одним словом: таскала за уши всех одинаково. В общем, пятым, шестым и седьмым классам с ней не очень повезло. Сменяла Елизавету химичка Стелла Артуровна. Учителем она была средненьким, предмет свой любила, но объясняла так пространно и муторно, что мальчишки на задних партах иногда засыпали. Зато она терпеть не могла ора и криков, считала это совершенно непедагогичным и даже к отъявленным хулиганам старалась найти подход. На этой почве у Елизаветы со Стеллой часто возникали конфликты и в вопросах педагогики, и в воспитании. И особенно в воспитании, потому что химичка во время своих дежурств разрешала мальчишкам побалагурить от души после ужина, в пределах разумного, разумеется, чего Елизавета категорически не поддерживала.

У младших и старших была совершенно другая история. С малышами возились две молоденькие девочки, только недавно закончившие педагогический ВУЗ. Они дежурили по очереди, играли с ребятами, устраивали конкурсы со всякими призами и успокаивали тех, кто скучал ночами по родителям. За старшими, десятыми и одиннадцатыми, приглядывала старенькая сухонькая Лидия Захаровна, добрейшей души бабулька. Над ней сами старшеклассники взяли шефство и не позволяли никому её обижать, а она приносила им твёрдые «стеклянные» сушки с маком и устраивала вечерние чаепития. Лидия Захаровна жила в интернате и категорически отвергала необходимость её подменять. Поэтому лишь иногда, по причине плохого самочувствия старушки, к ребятам приходил учитель истории.

Повезло и восьмым с девятыми, за ними присматривали музыкант Семён Аркадьевич и учитель рисования Римос Бенедиктович. Один шумный и весёлый, другой молчаливый и задумчивый. Они частенько дежурили вместе и после отбоя любили играть в шахматы, к ребятам без серьёзных причин не заглядывали, нотаций не читали и не орали.

Поразмышляв о воспитателях, Костик попытался представить, как наверно здорово уходить из интерната домой на каникулы. Сейчас в его памяти существовали лишь больничная палата и территория интерната, он не помнил ни секторов Кольцовска, ни собственного дома, ни своей комнаты. Но это даже было не самым страшным, хуже, что он никак не мог вспомнить лица родителей.

Когда Костик очнулся в палате, то первым делом увидел плафон с жёлтой лампочкой, который тихонько раскачивался в такт со шторой, прикрывающей открытое настежь окно. Справа виднелся письменный стол с задвинутым под него стулом. Слева возвышалась металлическая стойка с прикреплённым вверх тормашками коричневым стеклянным пузырьком, от которого вниз тянулась длинная прозрачная трубка. Проследовав по ней взглядом, Костик обнаружил, что трубка заканчивается в сгибе его локтя, а удерживает её приклеенный крест-накрест лейкопластырь. Возле стойки в кресле дремала пожилая женщина в белом халате, седые пряди её волос выбились из-под зубастой заколки, а с коленей свисал раскрытый журнал, готовый вот-вот съехать на пол.

Оглядев окружающую обстановку ещё раз в обратном порядке, Костик крепко зажмурился и стал вспоминать, какие события предшествовали его попаданию в больницу. Но сколько не напрягал память, извлечь из неё ничего не получалось. Тогда он пошёл от простого к сложному, вспомнил, что его имя Константин Мирских, что ему двенадцать лет и день рождения у него пятнадцатого января, что он перешёл в шестой класс и жил… И всё. Сколько Костик не старался, больше ничего не вспоминалось: ни название города, в котором жил, ни адреса, ни событий прежней жизни, ни людей, с которыми был знаком.