– Может, у нас дома пообедаем? Тося накроет на стол.

– Нет, на свежем воздухе полезнее.

– На кладбище-то?..

– Почему, нет? Сам говорил, что там тихо и покойно…

Странные танцы в переходах подземных станций…

В дверях своей квартиры Дима остановился, выпустил из сумки белого обжору. Тот был спокоен и несуетлив, вальяжно прошёл в зал и растянулся на полдивана. Это означало, что чертовщиной в жилище не пахло. Счастью Дима доверял: тот всегда бурно реагировал на хвостатых сородичей, псиное и мышиное племя, индюшатину, теперь вот и на всякую рогатую, хвостатую и копытную нечисть.

Раздевшись и приняв душ, автор детских сказок заварил чай с набором цветов и ягод и с добрым настроением бухнулся в кресло перед телевизором. Показывали сплетенье рук, сплетенье ног, но не по-пастернаковски, а дёшево и смачно, по-голливудски. Показушно темпераментно полюбив друг друга, герои столь же темпераментно побегали, постреляли, зверски побили по головам и животам врагов «справедливого» и «гуманного» дяди Сэма, всех и вся победили и под музыку с титрами, не умывшись и не отдохнув, даже не сходив в туалет, легли темпераментно переплетаться. Но Диману было всё равно, что смотреть. Чай был волшебно ароматен и вкусен и под суетливые ночные новости. Из неги и комфорта его выдернул звонок мобилы.

Это была Аннушка. Умная, терпеливая, красивая женщина. Дима стал вспоминать, когда был у неё в последний раз. Кажется, полторы-две недели назад? Был ужин при свечах. Был Шопен, обожаемый Анной. Было мало слов, Анна умела молчать и слушать тишину. Были каштановые волосы, губы, глаза и руки женщины. Были её нежность и страсть. И только после всего этого к Диману нагло и уверенно вваливался стыд. Стыд перед ней, стыд перед самим собой, и прогнать этот стыд было никак не возможно. Такую женщину нельзя было не любить, с такой женщиной нельзя было просто танцевать, пусть даже под Шопена, просто спать. Однако он не любил её, впрочем, как и всех других, встречавшихся на его пути, пространствах и территориях, на которые он вторгался. Такой образ бытия всё более становился для него удручающим и, пожалуй, неприемлемым и ненавистным. И чем дальше, тем больше. Отсюда рождались и стишки про самого себя. Куда ж без них? «Шедевры» так и пёрли:

– Я – комиссар отряда,

Женщин, раздетых для битвы.

Дерзкого, пошлого взгляда

Не осветят молитвы…

Анна знала, что была одной из нелюбимых среди таких же нелюбимых «женщин, раздетых для битвы». Знала, знала и всегда ждала его…

– Я звонила тебе, но ты не отвечаешь… я соскучилась… хочу тебя видеть… прямо сейчас… жду… приходи… больше ничего говорить не буду… жду тебя…

– Аня, подожди, – Дима был скверненько суетлив, но успел, Анна не отключилась.

– Прости, я не приду…

– Почему?

Это «почему» прозвучало для него громко, и потому наступившее молчание показалось до жути тихим и тягостным. Вся лексика русского языка бесцеремонно покинула его, оставив лишь короткую фразу: «Ты полный идиот, тупица». Это ничего не объясняло и не решало. Но женщина, как всегда, была тоньше и умнее любого «димана», «санька», другого брутального «пассажира», «звездолётчика», оборвав «тупизну» такой необходимой подсказкой:

– Ты уезжаешь, Дима?

– Да, – языковое богатство великого и могучего русского языка было ещё в не зоны досягаемости.

– Далеко?

– Да.

– Надолго?

– Навсегда, – ему стало легче, словно он подписал себе приговор, не подлежащий обжалованию, но освободивший его от своего «чёрного Я». Пришла очередная пауза и сказала: «привет». Он не ответил, пауза ушла. Вернулся голос Анны:

– Мне с тобой было хорошо, интересно и удивительно. Можешь ничего не говорить. Я не скоро забуду тебя, но забуду… Прощай…