Анна Георгиевна что-то ответила.

– Ох, бесстыжая! Да я бы знала… век бы ее к себе не подпустила! Как же! Вылечат меня ее шарики! Может, лет двадцать назад, когда все начиналось, тогда бы и шарики сгодились. Помнишь, я тогда с Кешей еще в Кяхте жила. Я все тебе писала: «Что-то со мной не так! Что ни поделаю по дому, голова кружится. И все прилечь хочется…»

Она тихо заплакала. Анна Георгиевна ласково, но осторожно погладила ее по лбу, по лицу.

– Не плачь! Ребят разбудишь. Хотя им уж скоро вставать в школу.

– А как же ты? Сколько ночей уже не спишь? Анечка моя дорогая!

– Тише! Тише! Спи! Тебе силы для больницы нужны.

– Только пообещай мне, Анька! Ты не бросай Кешу с Сережкой! Они такие беспомощные в жизни. Они же погибнут без меня!

«Тоже мне нашлась опора в жизни!» – чуть ли не со злостью и слезами подумал Павлик. И, повернувшись на другой бок, сразу – как только бывает в детстве – заснул…

Нет, Анна Георгиевна никак не смогла бы выполнить наказ младшей сестры. Как выяснилось позже, Сережа к тому времени уже погиб в лагере. Чуть ли не в первые месяцы… То ли характер его – не приведи Господь! – то ли просто проиграли его в карты… Так кто-то говорил, передавал.

После похорон жены и исчезновения из его жизни сына дядя Кеша страшно запил. Чуть не замерз в снегу в двух шагах от своего дома. У него открылось тяжелое двустороннее, крупозное воспаление легких.

Анна Георгиевна весь решающий месяц, когда он был на грани смерти, каждый день, как на работу, ездила к нему в домодедовскую больницу. Практически на весь день.

Как уж они сами существовали? Этого П.П. не помнил…

Месяца через полтора, уже к весне, мать Павлика как-то раз вернулась из больницы, бросила сумки на пол, опустилась на стул и неожиданно для всех разрыдалась. Она отталкивала руки отца, пытавшегося снять с нее оренбургский платок, отворачивалась, почти с брезгливостью, от Павлика…

– Оставьте меня в покое! Все! Все вы… Есть же какой-то предел человеческих сил!

И вдруг Анна Георгиевна почти в голос, по-бабьи, заголосила.

Все смотрели на нее, стоя в отдалении. Павлик совсем затих – он не видел никогда такой матери. Не видел таких ее жестоких, брезгливых глаз…

– Что? Конец? – наконец решился спросить Павел Илларионович.

– Жить будет! Курицы попросил. Пирожков жареных с мясом… Еще чего-то. У меня там записано.

Мать говорила все это на выдохе, расстегивая шубу, снимая оренбургский платок… Потом взяла полотенце и начала вытирать мокрое от слез и позднего снега лицо. И вдруг снова взметнулась:

– А где это я все возьму?! – Ее словно подбросило. – Только на рынке. И мясо! И курица! И масло. А ему еще нутряное сало прописали! Оно, конечно… Очень ему полезно! – Воздев к небесам руки, она то ли заплакала, то ли засмеялась. – Скажите мне – на что?! На какие шиши, как говорит Чародеиха? – Это была ближайшая по расположению соседка и злейший материнский враг.

– Ну ничего, Мася! Ничего… – Отец обнял ее за плечи и как будто сдавил их. – Как-нибудь… Ты же у нас известный министр финансов! Почище Зверева!

– Да… – вздохнула мать. – Опять что-то продавать придется! А что?.. Ладно! Бог подскажет!..

Бедного дядю Кешу с его согласия, данного еще в больнице, быстро женили.

Прилетела – аж из Бодайбо! – подруга его юности. Всю жизнь она была безнадежно влюблена в Иннокентия Николаевича.

Всё Антонина Саватеевна, не чаявшая уже изменить свой статус «старой девы», потеряла в родном Бодайбо – и орден Ленина, на который уже была представлена областным начальством, и звание «заслуженной учительницы», которое ей полагалось по стажу и безукоризненной службе «на ниве народного просвещения». Много еще чем пытались ее удержать местные власти. Но в три дня дочь отважных золотоискателей продала все: и отцовский дом, и мебель, и живность. Все до последнего! И через пять дней мать встречала ее во Внукове с одним, обшитым серой чистой рогожкой чемоданчиком.