Приходил, конечно, и дядя Кеша. Худой, небритый… Тихий-тихий. Или неестественно веселый, почти как клоун.
Водку Анна Георгиевна строжайше ему запретила. Но тетя Клаша, уже все понимая, сама просила сестру:
– Ну пусть Кеша выпьет. Он ведь так это любит. А потом, что за грех – рюмка-другая? А? Ты бы и мне налила «Салхино». Я всегда у тебя его с таким удовольствием пила!
Под шумные возгласы: «Конечно! Рюмка-другая не повредит!» – наливали и тете Клаше. Она проливала вино на подушку. На белый пододеяльник. И в конце концов с удовольствием выпивала…
Но Иннокентий Михайлович под грозным взглядом Анны Георгиевны не пил ни капли!
Павлик, тоже усаживаемый матерью за стол («Ты ешь! Ешь! – шепотом говорила она. – Не всё же добру пропадать!»), не понимал, почему дядя Кеша такой веселый. И одновременно такой смирный.
Конечно, дядя Кеша всегда был и балагур, и любитель подтрунить над любым. Даже над сестрами жены! Рассказать анекдот и вообще быть душой любой компании… Павлик помнил, что в бирюлевском доме была гитара. Тетя Клаша хорошо играла и пела старинные романсы. И веселые, и трагические – со слезой. Но иногда, когда уже было поздно и гости расходились, а Павлик засыпал в дальней комнате, дядя Кеша пел один. Пел замечательно! Тихо, трогательно. Несильным, прочувствованным тенорком.
Была у него – как П.П. поймет через много-много лет – абсолютная музыкальность, помноженная на скрываемую в обычной жизни нежность души… Ее легкое, так передаваемое музыкальным даром, изящное жизненное дыхание.
Он вообще был изящным, талантливым человеком! Нежным мужем и нечеловечески любящим отцом…
…Почти через тридцать лет уже взрослый, похоронивший отца, тридцатичетырехлетний Павел Павлович стоял у смертного одра дяди Кеши… И тот, слабо обнимая Пашу, любуясь им – в самом расцвете мужской силы и красоты! – ласково, одними губами произнес:
– Сережа!.. Сереженька! Господи, он мог бы быть таким же! Ты не обижайся, Павлушка! Я его каждую ночь вижу! Буквально каждую!.. Одного прошу у Бога – хоть на том свете встретиться!..
Старый дядя Кеша говорил все это тихо и мужественно. Всё слабеющим голосом, почти шепотом. Только для них двоих. И на последних словах закрыл глаза.
И больше не дышал.
Павел бросился за врачом… Умирающему сделали укол. Еще один…
Дальнейшего Кавголов не помнил…
А тогда, конечно, в свидании отказали.
Отец, побывавший у Романова, который оказался замом того знаменитого Волина, до которого грозили добраться пьяненькие адвокаты, принес недобрый, недружеский ответ: «Раньше надо было думать! И потом, что это изменит? Лишние страдания и для умирающей матери, и для ее преступного сына».
Отец не стал комментировать романовские слова… Сразу же лег на кровать и закрылся пледом. Выпил одно лекарство, другое… И наконец затих.
Отец вообще не хотел ни с кем ничего обсуждать!
К этому времени постепенно, но явно у него вообще не осталось друзей. Была только семья, за которую он нес ответственность. И мать это понимала.
Моложе отца почти на двадцать лет, она часто говорила: «Старые да малые!» И надолго задумывалась… Но не слишком надолго. Надо было стирать, готовить, штопать… Как она это называла – «чертомелить»?
Перед тем как тетю Клашу снова отвезли в Остроумовскую больницу, Павлик проснулся среди ночи от едва различимого шепота.
– Я тебе так благодарна, Анечка! – услышал он прерываемый слезами слабый голос тети Клаши. – За всё! Хороший ты человек! Я всегда это знала. Но чтобы так! Взвалить всю мою семью на себя! У тебя же своих-то… И зачем ты на меня так тратишься?! Зачем эту гомеопатку знаменитую приглашала? Сколько же она взяла, интересно?