Утром я проснулся в прекрасном самочувствии и наисветлейшем расположении духа. Я чувствовал себя так, будто родился заново. Наскоро позавтракав, я отправился навестить Антошу. Я шёл и не знал точно, зачем иду. Словно чтобы получить ответ на вопрос, который невозможно задать, – Алексей замолчал ненадолго, рассеянно вынул из кармана свой кисет, помял его, как бы не понимая, зачем этот предмет оказался в его руке. – К тому времени он уже не мог разговаривать, а только лежал, как бревно, и хрипел. Я вошёл в его комнату, и она не показалась мне «отвратительно» чистой, как раньше. Скорее, эта чистота усиливала неловкость от собственной жизненной силы. Такая неловкость часто приходит рядом с тяжело больными или на похоронах. Я присел на краешек его постели. Антоша лежал с закрытыми глазами, но потом посмотрел на меня. Было видно, что он очень страдал. Вдруг сквозь спазм мучения, застывший на его лице, начало проступать какое-то подобие улыбки, и его взгляд наполнился влажной теплотой благодарности, – произнеся последние слова совсем медленно и почти шёпотом, Алексей вдруг заговорил скороговоркой, через несколько слов, однако, снова замедлившись. – Но это я… я просто подсознательно желал благодарности и принял за благодарность это движение. Я совершенно поверил в это. Я сам наполнился ответной благодарностью. Сдерживал подступившие слёзы. Но потом всё изменилось. Сатанинский сарказм обнажился там, где мне привиделась улыбка благодарности. Он посмотрел на меня так, будто обладал знанием, совершенно недоступным для меня, что делало меня жалким в его глазах. Опустошение пронзило меня, я обратился в комок скользкой жалости к самому себе. Но этот процесс сжатия, который, как мне казалось, должен был продолжаться и продолжаться, завершившись моим духовным уничтожением, в какой-то момент, словно натолкнувшись на невидимое, но непреодолимое препятствие, неожиданно прекратился. Я освободился от охватившей меня жалости и в один миг восстал, наполненный неистовой силой жизни. Меня наполнило брезгливое равнодушие к этому омерзительному полутрупу, разлагавшемуся на своём смертном ложе. Я встал и вышел вон, пройдя через комнаты и ни слова не сказав его матери.
Размоченный чаем и окроплённый едким желудочным соком картофель бродил в кишечных хитросплетениях, томясь и расщепляясь, тепловым напряжением выдавливая в яблоках глаз тонкие полосы света, которые, протискиваясь наружу, переплетались с топлёным маслом фонарного света, образуя крепкую сеть: в ней сбивались, сталкивались, извращались оседающие клочки вечерней беседы. Огородное пугало с лицом Лимахина, пожирающее опухоли из-под осколков панцирей черепах, раздавленных земной корой и пластами асфальта, перемежающимися деревянными мостками. Чудесно исцелившийся Лимахин, завершающий коллекцию подшивок газетной вырезкой о своей смерти, не оставившей миру надежды на очищение. Маленький человек, вьющий гнездо из тетрадных листков, смоченных китовым жиром и исписанных бесконечными поэмами, непрерывное чтение которых способно продлить жизнь до нескольких миллионов лет. Атомы смерти, высыхающие и высыпающиеся в небытие из молекулярной оболочки предметов, на месте которых образуются дыры, сочащиеся гноем метафизического сладострастия. Чемоданы червей, щелями всасывающие творожистую грязь человеческого безразличия из внечемоданных пространств.
Оказавшись в непроглядной темноте своей комнаты, не снимая сапог и пальто, я вполз в гору тряпья, лежавшую на кровати, и сразу заснул.
Глубокой ночью, растревоженный скребущимся шумом, я потянулся, чтобы снять сапог и запустить его в сторону мышиной возни. Через окно пробивался свет от неожиданно ожившего уличного фонаря. Сняв сапог, я сел на кровати и стал поджидать ночную гостью. И вот что-то зашевелилось, выползая из-под кровати. Я замахнулся сапогом и готов был уже метнуть его в цель, как вдруг, разглядев свою мишень, попавшую в освещённую фонарём область пола, оторопел. Сапог выпал из моей руки. Из-под кровати выполз младенец.