Худшее для регента было в том, что Босуэлл не просто стоял посреди зала – он ведь еще и говорил:

– Покойный король, Царствие ему небесное, будучи удручен темной ночью души, возвел на меня неправое обвинение в измене… ныне я требую рассмотрения дела и возврата мне моего достояния – по закону и старинному праву Шотландии!

– Как, по-вашему, – вполголоса поинтересовался мастер Томас Эрскин у соседа, графа Ротса, – у кого достанет духу ему возразить, при условии, что его аркебузиры окружили зал снаружи?

– Не у регента-правителя точно, – хмыкнул Ротс, – но я бы не стал отдавать ему обратно Долину… на эту рожу взгляните-ка, Эрскин! Ни один из Хепбернов никогда не отличался покладистым нравом там, где можно урвать жирный кусок.

Граф Арран и вправду молчал. Настроение у него испортилось и приняло форму некоторой тревоги. Черная фигура Босуэлла посреди зала мешала его уютной, стройной картине мира, словно песчинка в глазу – сколько ни смаргивай, никуда не денется. Перед Арраном стоял человек, который одним своим возвращением в Шотландию вынимал из кармана регента пару тысяч фунтов ежегодно – не считая собственно платы за лояльность, и это соображение так явственно пронеслось в глазах верховного лица государства, что Босуэлл улыбнулся. Более того, известная увертливость Босуэлла не обещала его верности Аррану даже и в случае возврата земель и доходов, и от этого соображения у Джеймса Гамильтона уже сейчас начинали ныть зубы. Крайтон и Хейлс, Хаддингтон и Нанро, Бинстон и Ваутон – последние куски самой жирной земли Лотиана уплывали из рук регента благодаря одному только появлению этого черта на родине… но прежде, чем он подобрал слова для должного ответа, в тишине прозвучал мягкий низкий голос:

– Какая приятная неожиданность, граф… А мы уж и ждать вас отчаялись!

Босуэлл острым взором выхватил из числа людей, собравшихся подле регента, точно трутни возле пчелиной матки, знакомое лицо – и улыбнулся старому врагу широко, как старому другу.

Джордж Дуглас Питтендрейк, младший брат графа Ангуса, недавно перевалил за половину пятого десятка, но внешне был все тот же обаятельный проходимец, что и в Лондоне, что и во времена юности Белокурого, когда им первый раз выпало померяться силами. Старое вино вражды в новых мехах пьянило не хуже свежего мартовского ветра. Глаза, темные, словно маслины, поблескивающие опытом и умом, черты лица правильные, но без тяжеловесности Ангуса, длинная челюсть Дугласов, мягкий сытый рот, сложенный в приятную усмешку. Сколько лжи изливалось из этого рта – не хватит всей воды Тайна смыть, и сколько ненависти мерцало в этих хитрых глазах – не утолить и за семью семь казней египетских.

– Отчего же? – медленно спросил его Хепберн, улыбаясь. – Или вам солгали о моей смерти, дражайший сэр Джордж? Так те люди не желали вам добра… велите скормить их псам. Мне выпало добираться домой намного дальше, чем вам – вот и все.

Недурной намек для собравшихся, среди которых было довольно и ненавистников Англии, и родственников тех, кто сейчас, после Солуэя, пребывал в плену – намек, где именно братья Дугласы провели время своего изгнания, кем именно были так тепло приняты. Ропот и смешки в публике были ответом Босуэллу – о, это же Шотландия, где союзники первыми готовы осмеять тебя за спиной. Но совсем молодой человек – лев, вышитый на плаще, пышный боннет, венчающий тонкое, узкое лицо, нервная линия рта – стоявший по левую руку от Джорджа Дугласа, смотрел на Босуэлла так, словно одним взглядом лил тому в кровь гадючий яд:

– Мы-то хоть были на виду, а вот вы по каким клоакам отсиживались, граф?