1915 г.
Новый Год
На балконе переводчицы книг Маринетти мы на свой манер устраиваем демонстрацию против войны. Наша акция заключается в том, что мы кричим с балкона в ночную немоту большого города и телеграфных проводов: A bas la guerre[89]! Отдельные прохожие останавливаются. Некоторые освещенные окна открываются. «Счастья в Новом году!» – кричит кто-то с той стороны. Беспощадный колосс – Берлин – высовывает макушку из железобетона.
12. II
В Доме Архитекторов с несколькими друзьями – «Поминки по павшим поэтам». Не хотели давать объявление, потому что в числе поминаемых был и один французский[90]. Четверо из выступавших громогласно заявили, что поминаемые умерли не вдохновляющей смертью. Они умирали, осознавая, что жизнь прожита бессмысленно; за исключением разве что Пеги[91].
11. IV
Меня всё ещё занимает театр, а ведь это всё уже совсем не имеет смысла. Кто же захочет теперь играть спектакли или даже смотреть их? Но китайский театр не такой, как европейский; это можно утверждать даже в теперешнем положении дел, когда льётся кровь.
Драма даосского учения уводит в мир магии, который часто принимает марионеточный характер и постоянно нарушает единство сознания в духе сновидения.
Если генерал получает приказ идти в поход в дальние провинции, то он три или четыре раза марширует по сцене под ужасный шум и удары гонга, под барабаны и трубы и потом останавливается, чтобы сообщить публике, что он на месте.
Там, где драматург хочет растрогать или потрясти публику, там он велит перейти на пение.
В «Небесной пагоде»[92] святой человек с песней хватает за горло владыку преисподней и душит его под драматическое наращивание темпа.
Слова песни не имеют значения, куда важнее ритмические закономерности.
Героизм оставляет души холодными. Воодушевление им чуждо, а энтузиазм – это вымысел.
Волшебный фарс – это философская драма китайцев (совсем как у нас теперь).
С театром у меня так же, как у человека, которому неожиданно отсекают голову. Человек покуда на ногах и даже делает несколько шагов. Но потом падает и остаётся лежать замертво.
22. IV
«Призыв к социализму» (1912) Ландауэра абстрагируется от времени и стремится пробудить интерес к идее. Там, где он обрисовывает контуры, проступает схема (всеобщая стачка, отчуждение собственности, меновая торговля, высшее счастье). Расчёт сделан, но в отсутствие хозяина[93]. Но ведь идеи хотят быть чем-то бóльшим: они хотят обладать земным измерением.
«Есть христиане, рабочие, пребывающие в рабстве, и условия их труда вопиют к небесам»: так возвещал социализм лет восемьдесят назад. С тех пор государство как верховный предприниматель кое-что сделало, чтобы помочь беде, а философия усердно помогала разрушать христианство. Чем больше всего случалось с обеих сторон, тем меньше пролетарий выражал склонность идти на баррикады ради идеологии. «Лучше быть жирным рабом, чем тощим пролетарием» – такой девиз сегодня мог бы стоять в какой-нибудь партийной газете.
Во всех социалистических системах витает сомнительная уверенность Руссо, согласно которой земному раю препятствует только испорченное общество.
Но пролетариат – это не Руссо, а осколок варварства в сердце современной цивилизации. И уже не «осколок варварства» с исповеданием веры и религиозным строем жизни, по крайней мере в Германии, а обезбоженное варварство, потворствующее разложению, как раз потому и поскольку, что пролетариат – то, что народилось[94].
Чего можно ждать в таких обстоятельствах от пролетарской революции? Ещё более примитивной жизни, по меньшей мере? Ландауэр голосует в своём раю за оседлость (крестьянство, поселения, земледельческие коммуны).