– Какой же вы чудак, почтеннейший мой! Не знаете вы здешнего парода! Мой конторщик сбавил цену на этих днях. Многие стали с половины недели, а пришли к расчету, – все одно захотели получить и подпили еще вдобавок. Шинкарь перепугался, ушел, а они бочку разбили. Что делать! На то наша Новороссия иногда Америкой зовется! Ее не подведешь под стать наших старых хуторов: что в Техасе творится, то и у нас в Южнобайрацком уезде.

– Именно не подведешь, – гаркнул, утираясь, Подкованцев, – еще раз, вотр санте! А теперь, поманжекавши, можно и за дела… Ну что, Васильев?

На пороге залы показался рослый, бравый мужик. Это был любимый исправницкий сотский, как говорили о нем, тоже из беглых, давно приписавшихся в этом крае.

– Что, поймал еще кого?

– Шестерых изловили, ваше благородие, а остальные разбежались.

– Лови и остальных.

– Нельзя-с, в уезд господина Сандараки перебежали, граница-с тут за рекой…

– Вот и толкуйте с нашими обычаями, беда-с! Кого же поймали?

– Да из бунтовавших главного только не захватили. Он еще ночью бежал, сказывают, в лиманы, к морю. Да он и в поджоге не участвовал-с, как показывают.

– Главный? Кто же он? Как о нем говорят?

– Будто бы из бурлаков-с, Левенчуком прозывается… Он за эту девку их высокоблагородия-с… за нее и буйствовал, и других подбил…

Подкованцев также подошел к полковнику, взял его под руку и отвел к окну.

– Экуте, моншер[56]. Ты мне скажи, по чистой совести, украл ты девку эту? Ну, украл? Говори. Ты только скажи: я на нее взгляну только, а в деле ни-ни; как будто бы ее и не было… слышишь? Я только глазом одним взгляну!

– Ей-богу же, это все враки! Никого у меня нет!

Подкованцев почесал за ухом. Серые глаза его были красны.

– Ну, Васильев, – обратился он к сотскому, – заковать арестованных и препроводить в город! Отпускай понятых из первой слободы, а там бери новых и так веди до места… Марш!

– Насчет же опять той лошади убитой, бурлацкой, – спросил сотский, – как прикажете? Это их человек убил…

– Как приказать? Сними с нее кожу, и баста!.. На сапоги тебе будет! Ведь тоже беглая!

– Теперь же мы в банчишку, сеньор! – весело заключил исправник по уходе сотского, обращаясь к хозяину. – А вы, мейн герр, хотите? – подмигнул он Шульцвейну.

– Нет, пора домой-с. В степь-с надо.

Колонист походил еще немного возле окон, взял шапку, простился и уехал, вздыхая.

Исправник же до поздней ночи попивал морской пунш, то есть ром с несколькими каплями воды, играл с Панчуковским в штос, выиграл десять червонцев, поцеловал хозяина в обе щеки, сказал: «Не унывай, Володя! Мы дельце обделаем и с виновных взыщем!» – и уехал, напевая романс: «Моряк, моряк, из всех рубак ты выше и храбрее».

– Адьё, милашка! – крикнул он Панчуковскому уж из-за ворот и прибавил: – Слушай, сердце! Мне часто в голову приходит: как я умру? Своею смертью или не своею? Был я в походах с Нахимовым и чуму перенес… Бог весть! Стоит ли об этом думать!

– Как кому!

Исправник уехал.

– Ворота, однако, на запор отныне постоянно, – сказал полковник слугам, – благо, что отделались от одной беды, надо вперед остерегаться еще более…

– Аксютку же прикажете выпустить теперь? – спросил Абдулка по отъезде исправника, ухмыляясь и раздевая барина в кабинете.

Полковник развалился на диване и зевнул.

– Оксану-то?

– Да-с, что ее теперь держать? Мы разыщем другую…

– Нет! Пусть, Абдул, она еще поживет. Я поеду пшеницу на хутора молотить, так ты ее тогда вперед доставишь… Да не забудь и самовар туда с провизией отправить: а то я тогда без чаю там просидел.

Полковник успокоился. События, однако, приняли иной, нежданный, оборот.