. За нею, верхами же, скакали человек тридцать провожатых. То были понятые. Так всегда здесь в степи ездил на горячие следствия любимец околотка, исправник из отставных черноморских моряков, капитан-лейтенант Подкованцев. За ним так же вскачь ехал еще зеленый фургон.

С форсом подлетев к растворенным уже настежь воротам Панчуковского, Подкованцев остановился, скомандовал понятым: «Ловить детальных; кого захватите, в кандалы! Лихо! Марш!» – въехал во двор, вылез из брички, взошел, пошатываясь, на крыльцо и в сенях встретился с полковником, у которого, как говорится, лицо в это время обратилось в смятый, вынутый из кармана, платок.

– Честь имею во всякое время, кстати и некстати, явиться другом! – бойко отрапортовал залихватский капитан-лейтенант, постоянно бывший навеселе и говоривший всем помещикам своего округа «ты».

– Ах, как я рад вам! Избавитель мой!

Панчуковский обнял Подкованцева, поцеловал его, хотел вести в кабинет и остановился. За спиной станового стоял полупечально, полуосклабившись, в той же знакомой синей куртке, рыжеватый гигант Шульцвейн.

– Какими судьбами? – тихо спросил, сильно покраснев, Панчуковский.

– Вы господину Шульцвейну обязаны своим освобождением от шалостей моих приятелей, беглых, если они вам что плохое сделали! – сказал Подкованцев.

Панчуковский в смущении протянул руку колонисту и указал ему на развалины сгоревших и еще дымившихся изб.

– Да, – говорил, поглаживая усы, исправник, – меня господин Шульцвейн известил; он меня за Мертвою нашел! Эк, подлецы! Кажется, мои беглые взаправду расшалились. Уж это извините; с ними тут не шути. Надо облавы опять по уезду учинить. Нуте, колонель[49], теперь бювешки[50], пока моя команда кое-что сделает. Эйн вениг[51] коньячку! А не худо бы и манже[52]; я целых три дня ничего не ел, за этими мертвыми телами. Трех потрошил, лето – вонь… тьфу! Ты, впрочем, не удивляйся дерзости своих обидчиков; это у нас бывало прежде чаще. Одному еврею-с живому даже голову отпилили беспаспортники; я ее сам видел. Вотр санте![53] – прибавил исправник, выпивая стакан коньяку, – так-таки ее и отпилили пилой, да еще тупою; я ее и за бородку держал! Тут уж они в наготе-с!

Принесли закуску. Подкованцев уселся над икрой и над балыками.

Шульцвейн кряхтел, ухмыляясь, потирал себе румяные щеки и масленые кудри и, сильно переконфуженный, похаживал возле окон. Улучив минуту, он отозвал Панчуковского в сторону.

– Скажите, пожалуйста, – начал он, с видимым участием схватив полковника за руку, – неужели это правда, за что поднялись на вас эти негодяи?

– Что такое? Я вас не понимаю.

– Да о девушке этой-то: говорят, что действительно вы ее похитили?

– Вы верите? Не грех вам?

– Как тут не верить? Я вот просто потерялся. Вы знаете, я свои степи часто объезжаю. Мой молодец вчера мимо вас ко мне спешил из Граубиндена, увидел здесь это дело, расспросил и прискакал ко мне, а я уж поспешил вот к исправнику.

– Очень вам благодарен! Но могу вас уверить, что эти пущенные слухи – сущий вздор. Я не похищал этой девушки, и ее у меня нет.

– За что же эти буйства, скажите, эти поджоги? Удивительно!

– Слышите? – спросил Панчуковский вместо ответа, обратясь к исправнику. – Шульцвейн удивляется, из-за каких это благ я подвергся тут такому насилию!

– Могу вас уверить, – обратился через комнату Подкованцев, жуя во весь рот сочный донской балык, – за полковника я поручусь, ма фуа[54], как за себя! Это мой искренний друг, и дебошей делать никогда он не был способен – пароль донёр![55]

– За что же, однако, эта толпа решилась на такие действия?

Панчуковский улыбнулся.