– Насильно любить не заставишь, станут ненавидеть, и… вот замуж девушку, чем берут? Любовью.

Он лишь усмехался:

– Золотом тоже отлично берут.

– То ненадёжно всё, – возражала я. – Надоть так, чтобы сами видели, что вместе быть легче. Тогда навсегда получится, никто не разобьёт.

Марей поглядел долго, обнял меня ласково.

– Отец не принимает всерьёз мои мысли об этом. Насмехается, обзывает глупым жеребёнком с коротким хвостом… – он вздохнул, посмотрел на меня. – Станешь моей царицей, Аяя? По любви? Вместе мы ухитим всё.

Я соглашалась, смеясь, не очень-то мне верилось, что кто-то ему разрешит взять меня в царицы когда-нибудь. Сам он, как мне казалось, говорил искренне… казалось.

Казалось, Аяя… Всего лишь казалось. Ты хотела верить, что тот, кто купил тебя у твоего брата, сам не продаст и не подарит другому. Ты верила, потому что хотела верить, что за словами избалованного юноши, заносчивого царевича искреннее чувство, а не ложь, не игра. Столько раз видела, как он легко и весело обнимался с множеством других девчонок, и всё же это не трогало тебя, ты полностью была убеждена, что его отношение к тебе особенное, продолжала верить, что он любит только тебя. Все девчонки такие… те тоже, наверное, слышали от него о любви. Да что ж «наверное», конечно, слышали.

… ну вот, открыла глаза. Звала во сне какого-то Марея, плакала… имя какое-то знакомое. Теперь уж точно спала, уже не без чувств. Поправляться, наконец, стала, птичка нежная. Завтра к утру, надо думать, совсем очнётся.

А ведь как тяжело болела, страшно избили девочку, не понимаю вообще-то, как она могла пробежать много вёрст босая от города сюда в скалистый лес, а пробежать с таким: рёбра смяли, сломали ей, повредили запястья, в живот излилось изрядно крови из разорванной селезёнки или сосудов, не знаю теперь, как она, превозмогая боль, дошла сюда? Да и помереть должна была после. Семь дней лихорадка распекала её, трусила к ночи, заливала испариной к утру. Потом жар начал отступать, как и лето за окнами. Чем ближе были осенние прохлады, тем прохладнее становилась и моя болезная. И вот спустя пять недель, похоже, уснула вполне нормальным сном. Теперь, надо полагать, проснётся здоровая.

Так и вышло, когда я вошёл со двора, уже умытый и свежий, утром на дворе прохладно, роса выпала на траву, ещё немного инеем будет за ночь браться, я увидел, что моя гостья сидит на грубо сбитом, но крепком ложе у стены.

Увидев меня, она улыбнулась и, подняв одеяло повыше на груди, хотя и была в рубашке, сказала:

– Огнь… что это я? Сомлела? – она спустила ноги на пол, но ложе высоковато для неё и маленькие её ножки с тонкими лодыжками не достали до пола, она вытянула пальчики, пытаясь нащупать пол под ногами. – Голова кружится как…

– Чего же спешишь встать? Лежи пока неможется.

Она смутилась немного:

– Так я… э-э… По нужде мне надо… – и опустила взгляд на грудь, пощупала себя под одеялом. – Рубашка на мне другая… и штанов нет. Ты… переодевал меня? Или, может, как с горшком…

Я тоже смутился немного, спросила тоже мне, переодевал, конечно, и подмывал и ходил, как за младенцем, что было делать…

– Ну считай, что как с горшком, – глухо проговорил я, признать, что я переодевал её, рассматривая кровоподтёки, оценивая и обрабатывая раны, я не хотел, тем более что заодно я хотел рассмотреть её наготу. Надо сказать, с удовольствием. И волнением.

Она вздохнула, хмурясь, накрыла розовые, с уже зажившими ссадинами колени одеялом.

– Я грязная, я теперь… – с отвращением проговорила она. – Хуже канавы, Огнь, вот что, – и вывернуло её на пол, едва ножки успела подогнуть, не обрызгать. – Ох… ты прости, уберу я… – со слезами в голосе проговорила она.