Нижневартовск Тюменской области, август 1989 года

Трактирная песня

Поговорим же о вещах нейтральных,
поговорим бессмысленно и томно,
пусть Гераклит побудет с нами Тёмный,
а звёзды сядут светлячками в травах.
Но знаю – мы говорить не будем
ни о любви, ни о священном даре,
и брошу я пассажи на гитаре,
и все людские игры брошу людям.
Так прочь, любовь!
Займёмся низким блудом!
И оттого отчаянно и пьяно,
шарахнув крышкой по фортепиано, —
бокалы оземь и в трактир Тальони!
Ночь на запятках – ветер не догонит.
И там, среди мерцающего пара,
где неприлично плачется гитара,
и там, где шлюхи с мокрыми губами
сощурясь, ищут тех, кто гулеванит, —
в дыму табачном, вымазаны краской,
интересуют лишь одной развязкой, —
там, посреди кладбищенского звона
бутылок, рюмок, подвигов кабацких,
где пятый литр потребует догона,
где хлопец хищной рыночной закваски
стаканы полнит, восхищаясь словом,
сверкая жидких глаз холодным оловом, —
там, посреди родных алкоголичек,
среди пернатых деток Бабарынки,
я захлебнусь «трёхбочкой» и «столичной»
и прокляну наветы Бабарихи,
что дует в уши вечной серенадой:
– оставь её, найдём тебе что надо!
Я выйду в ночь и захлебнусь морозом,
осатанев от пира привидений,
и зашатаюсь баковым матросом,
заслышав зов сирены в дивной пене…
Прощай же, остров сновидений тайных!
Поговорим же о вещах нейтральных…

Тюмень, ноябрь 1989 года

Прощай, музыка!

Сергею Вахотину

В мире блестящих падений и взлётов,
в мире даров нищеты панибратству
мы проживаем ни шатко ни валко,
мы говорим новым бедствиям «здравствуй!»
В мире дорог, не ведущих ни к Риму,
ни в Уругвай, ни тем более в Ниццу —
пареной репы забыв простоту
и витамины – вгрызаемся в пиццу,
псевдошашлык и почти колбасу.
Господи, уши мои ослабели!
Мне да простится – привык с колыбели
к ангелу Моцарту, рыцарю Баху…
Радио шваркнет – шарахнусь и ахну!
Эти назальные мне вокализы,
эти назойливые катаклизмы!
Эти клубы квазидыма Отечества…
Тоннами давит звук человечество.
О, киловатт, килобайт, килофон!
Палочки – звук, голова – ксилофон!
Мы опускаемся тихо на дно
мутных морей первобытного звука.
Весело, братья, и воешь, как сука
в лунный мороз перед смертью в окно.
Что навевают тебе, милый мой,
нежного возраста сын-преуспешник, —
вайкулефорумысамковыйлай?!
Кончена свадьба. Убит пересмешник.
Рай в небеси. Можжевеловый рай.
Музы кабацкия. Канты блатные.
Нынче и струны почти золотые.
Лабух парнос[2] заменит Парнас,
в кепке таксиста гарцует Пегас.
Слышишь, братан, я играю бесплатно,
слушай меня, я остаток таланта.
Слышишь меня? Но залеплены уши
пластырем-плейером – рёвом насущным.
Голос поэзии вял и лукав,
хитротуманен и полон забав,
и не дай Бог ей ввязаться в борьбу —
вкусы вправлять – вылетает в трубу.
Массовый Васька, глодая голяшку,
слушает повара, дрыгает ляжкой,
плотно икает, прилежно сопит,
кушая Музыку, вежливо спит!
Ангел мой Моцарт, библейский мой Бах,
бедный мой Шнитке, герой заграничный.
Я на поляне лежу земляничной.
Небо ржавеет, как гвозди в гробах!
Древо культуры дотла облысело.
Реки Земли умирают, скорбя.
Выжат Коровьев, сидит Азазелло.
Осень России пошла с Октября.

Автоэпитафия,

Написанная по дороге в редакцию журнала «Уральский следопыт», где я играл на американском органе прошлого века

Лязгнет вечер затвором,
ночь навалится с бритвой.
Я умру под забором,
нелюбовью убитый.
Я умру под забором,
в лоне жизни бродячей,
с окровавленным горлом,
рядом с маршальской дачей.
От сарматского Дона,
до болот Сахалина
шёл я вечно влюблённый,
глаз востря соколиный.
Если все мои дети
соберутся у морга,
вы поймёте: в поэте
плодотворного много!
Мои девушки вскрикнут,
в липком горе забьются —
страдиварьеву скрипку
раскололи, как блюдце.