…Вдруг городовик Басов помер. Еще вчера покрикивал с поста, а нынче другой, высокий и егозливый, на его место встал.
Всякая радость порохом стада отдавать, а как винишко отменили, и вовсе нечем стало скорбящему человеку душу от горя омыть.
К Быхалову в последний день осени, в последний час дня, забежал Дудин Ермолай за керосином. Следа не оставалось в скорняке от прежнего пьянства, зато весь каким-то черным стал: и пиджачок черненький, и сапожки черные, и в лице какой-то копотный налет. Одна голова торчала расщетинившимся седым ежом.
Даже посмеялся Быхалов:
– Чтой-то принарядился как? Не на войну ли собрался? Там и таким скоро рады будут!
– А и что ж! – заклохтал злым сиплым смехом Дудин. – Не все ли равно, в кого палять! В меня и стрелять-то хорошо. Как выстрельнешь, так и помру… и починки не потребую. Я сухой, без вони. Вот ты если, дядя Зосим, помрешь, так в один час душком повянешь!
– Ну-ну, я твоему пустословию не слушатель! – сердился Быхалов. – Ты, Дудин, известный шипун! Получай товар и отчаливай.
– Погоди, и вовсе отчалю… дай посмотреть, чем дело кончится. Эва, всё льют народную кровцу себе в наживу. Теперь уж не уймутся, пока не выжмут нашего брата досуха.
Быхалов тревожно машет на него руками, поглядывая вокруг, нет ли в лавке людей опасливых, а народ слушает, посмеивается, задорит:
– Кто ж это тебя прижимает-то, Дудин?
– Кто?.. Различные должностные лица.
– Ой, заберут тебя, Ермолашка!
– А и заберут, что со мной поделают? Ежли на колбасу пустить, так у скорняка и мясо-то с тухлиной. Я ни червя, ни царя, ни мухи, ничего не боюсь. А тюрьмы Дудин тоже не страшится… там и получше меня люди живут. Вот ты сынка своего оттолкнул, хозяин, а я преклоняюсь. Мне бы с ним за решеточкой-то посидеть, и я б ума набрался. О, кабы ум-то Дудину, – я б весь мир наискосок поставил. Ка-ак дернул бы за вожжу – стой, становись по-моему!.. – и, скомкав рубаху на груди, дергает с маху за вожжу воображаемую.
Его долго и надрывно треплет кашель; когда перестает, лицо у него измученное, детское, позывающее на жалость. Он рывком хватает керосин и бежит домой, чуть не опрокинув на пороге молоденького офицерика, входящего в лавку.
– Господин Быхалов… вы? – вежливо и сразу спросил тот, едва вошел.
– Господин не я. А Быхалов, Зосим Васильич, действительно мое имя, – вразумительно поправляет бакалейщик.
– Я от сына к вам… – И прапорщик подтянулся, точно рапортовал. – У вас есть сын, Пётр Зосимыч?
– Не ранен ли? – И лоб Зосима Васильича пробороздился морщинками.
– Как вам сказать, – замялся прапорщик. – Я бы попросил дозволения наедине с вами…
– Лавку запирать, – приказывает Быхалов. – А вас попрошу на квартиру ко мне. В скорлупе живем, прошу прощения.
Войдя в задние комнаты, Быхалов стал медленно снимать фартук и замасленную поддевку; потом придвинул гостю табуретку, предварительно обмахнув ее полотенцем.
– Грязь у нас везде… сало, – пояснил он, усаживаясь напротив. – Ну, какие же вы мне новости привезли?
Сумерки сгустились, оба сидели в потемках. Вдруг прапорщик понукающе подергал себя за наплечный ремень.
– Видите, дело совсем просто. Две недели назад…
– Постой, постой, чтоб не забыть! – перебил Зосим Васильич и, не вставая со стула, достал из-под кровати сверток. – Пётр тут в письме шахматную игру просил прислать Да бельеца пары две… Это вы и есть Иевлев? Он мне писал, что Иевлев в отпуск поедет.
– Никак нет, моя фамилия Немолякин, – торопливо поправил прапорщик. – Я с Иевлевым незнаком… и вообще боюсь, что шахматы им больше не потребуются.
– Иевлев-то, значит, не приедет? – оттягивая неприятные вести, прервал Быхалов. – А может, чайку со мной попьете? Я прикажу заварить…