Вошла Матрёна Симанна.
– Кушать, Настенька, иди, – сказала она. – Папаня сердятся.
– Я потом, не хочу.
Старуха постояла еще с полминуты, потом резко вышла, хлопнув дверью.
– Матрёна Симанна! – крикнула Настя вдогонку. – Вы чего хлопаете… вон захотелось?
Шаркающие, нарочные шаги в коридоре разом стихли.
– Едят целый день, ровно в трубу валят, – сумрачно обронила Настя.
– Если ты и с мужчинами так, это хорошо! – деловито вставила Катя и поиграла кружевной оборкой рукава.
Торопясь, словно за тем и пришла, она стала рассказывать свои приключения последних лет; Настя слушала ее, вся пылая. Но, такой хвастливый вначале, все грустней становился Катин рассказ, и вдруг две продольные полоски обозначились на ее щедро запудренных щеках.
– Чего ж ты плачешь, глупая? – бросилась к ней Настя. – Значит, и у тебя жених есть!
– Он уже женился, – и поднялась. – Ну, прощай… у меня тоже папаша строгий.
– Ведь еще не поздно, – пыталась задержать ее Настя, чувствуя себя старшей в эту минуту.
– Нет, – и высвободила руку. – Проводи меня до дверей.
…Когда Настя разделась и юркнула в жесткую, холодную постель, была полная ночь. Она полежала минут десять, укрывшись с головой и старательно закрывая глаза; сон не приходил. Тогда она просто улеглась на спину, покорная мыслям, сумбурно скользившим в голове.
Вдруг она вскочила с кровати, прошла босыми ногами к комоду, нашарила спички и зажгла свечу. Из зеркала глянула на нее тонкая, с правильным мальчишеским лицом девушка, со свечой в одной руке, другой придерживающая сорочку, чтобы не соскользнула на пол. Обе – и та, которая в зеркале, и та, которая перед ним, – боязливо взглянули в глаза друг другу.
Девушка в зеркале была спокойна, стройна и строга в своей наготе.
Настя улыбнулась ей, та ответила тем же, но вся залилась краской и состроила презрительную гримаску. Настя повторила… С беззвучным смехом Настя подалась губами к зеркалу. Та угадала Настин порыв и тоже протянула Насте свои губы. Настя еще не хотела, но та уже поцеловала ее.
Вспугнутая соображением, что из противоположного дома могут подглядеть ее тайну, она задула свечу и отскочила от окна. С минуту она стояла в темноте, прислушиваясь к шорохам позднего часа. Крупный дождь колотился в окно, и звенело в ушах; больше звуков не было.
Она засмеялась, как в детстве лихой проделке. Зябко ежась, она влезла под одеяло, и тотчас же захлестнуло ее сном. Засыпая, все еще смеялась: сокровеннее всех тайн небесных – нетронутой девушки ночной смех.
XIII. Дудин кричит
Дымное, неспокойное небо, славшее неслышный дождь, ныне бесстрастно и ровно: поздняя осень.
В низине Зарядье стоит, и со всех окружающих высот бежит сюда жидкая осенняя грязь. Воздух дрябнет, известка размокает, сизыми подтеками украшается желто-розовый дом. И даже странно, как не потонул здесь городовик Басов за те сорок лет, которые простоял он на страже зарядской тишины.
Зимним уныньем веет отовсюду, но не нарушен им бег махового зарядского колеса. С утра Ванька открывает лавку, а Семён с подоткнутым фартуком отправляется за свою конторку. Зосима Васильича тронула проседь за последний год, и сам он пополнел: так оплывает догорающая свеча. Сквозь запотевшие окна видно Сене: пирожник Никита Баринов проплыл мимо с двухпудовым лотком на голове – с пирогами на потребу торгового верха. А Чигурин, человек незначительный в сравнении с Бариновым, потчует со своего угла прохожих круглым луковым блинком: сыты будут прохожие – сыта будет и жена его, Чигуриха, и семеро голодных чигурят.
…Снаружи – все по-прежнему. Все тот же грош маячит смутной целью, но приступило иное время: в погоне за грошом на бег и скок променяло Зарядье свой прежний степенный шаг. Тревожно и шатко стало, – кит, на котором стояло зарядское благополучие, закачался… Бровкин, быхаловский племянник, приехал с войны; бросилась к нему на шею жена, а целоваться-то и нечем: губы Василью Андреичу отстрелило немецким осколком вместе с зубами и челюстью. Воротился, полные сроки родине отслужа, Серёга Хренов, зарядский хреновщик; как и прежде, – цельный весь, больших размеров человек, только трястись стал.