Ему пришлось столкнуться с тем, что в Европе негр не может взяться за любую случайную подработку, как в Америке. В Старом Свете, давным-давно окученном, натруженном, вольнолюбивому чернокожему юноше-романтику негде было развернуться – не то что в молодой грубой Америке. Там он вел жизнь странствующего поэта, возвысившегося над спешкой, грызней, страхом, царившими в этой свежесочиненной громаде из цемента и стали; целеустремленный, смелый, гордый, темноликий, бросавший работу, как только его звала за собой мечта или опьяняла любовь, – никому ничего не должный.

А теперь он был должен всегда. Когда подступали голод и нужда, ему не хватало духу побираться на площади, как это делал Мальти, – а раз так, приходилось посылать письма друзьям, выпрашивать деньги у них, и, конечно, ему начало недоставать той великолепной вольготности, которой была полна его американская жизнь. Но всё более овладевавшая им потребность писать держала его мертвой хваткой, и чем дальше, тем сильнее крепла его уверенность, что на пути к творчеству все средства хороши. Угрызения совести, впрочем, тоже имели место. Ибо его идеалом художника как личности был Толстой; он представлялся Рэю изумительным примером того, как творчество можно уравновешивать жизнью, всей целиком, вплоть до самого ее, такого несообразного, окончания.

Рэя и самого удивляло, что его так сильно привлекает Толстой, в то время как его природа, его мировоззрение, отношение к жизни – всё это решительно расходилось с идеалами великого русского. Странно: он, такой варвар, такой земной человек, – и до того глубоко отзываются в нем мудрость и величие этого фанатичного моралиста.

Но трогали его не доктрины Толстого. Его угнетало то, что энергия стольких великих умов современности, в том числе Толстого, превращается в ничто, брошенная на алтарь стремления приспособить мистицизм учения Иисуса к служению потребностям покоряющей мир, всё и вся уравнивающей машинной цивилизации.

Помимо мощи толстовского искусства воодушевляла и влекла его не меньшая мощь, заключенная в реальной жизни Толстого, наполненной неутомимым исследованием мира внешнего и внутреннего, жизни, посвященной деятельному поиску собственного «я» – до самого конца. Рембо вызывал в нем отклик не меньший, но пример Толстого манил сильнее – ведь тот прожил дольше и был творцом куда более значительным.

По воле судьбы оказавшись в марсельском порту, Рэй, как и пляжная компания, попался на крючок его странноватого очарования. Город подвернулся ему в то самое время, когда им в очередной раз овладело жестокое смятение – он довел себя уже до такого состояния, что чувствовал: если не дать выход своим мыслям, то он просто распадется на тысячу формул и фраз. И Старый порт дал ему убежище в самой своей сердцевине, грязной и многолюдной; здесь он мог зацепиться на правах вроде как пролетария на пособии и попытаться организовать себе уединение, необходимое для того, чтобы орудовать карандашом и клочками бумаги.

Магия Средиземноморья, окутанного брызгами пенящихся чар, действовала и на него. Не одно море пересек он, но подобного не видал. Ему всегда вспоминалось родное Карибское, первые соленые волны, в которые окунул он свое темнокожее мальчишечье тело, – но его дремотная, прохладная, дышащая пассатами прелесть не шла ни в какое сравнение с этой чашей, полной ослепительных синих вод, в которых день и ночь бурлит неутомимая коммерция всех континентов. Ему нравились доки. Сам по себе город имел вид недружелюбный, почти отталкивающий, а вот доки представляли неиссякаемый интерес. Во всякий день он мог повстречать там колоритных трудяг из дальних морей, романтические названия которых согревали кровь: Карибское море, Гвинейский залив, Персидский залив, Бенгальский залив, Китайские моря, Индийский океан. А эти запахи, смешивающиеся друг с другом земные запахи доков! Канадское зерно, индийский рис, каучук из Конго, коричневый сахар с Кубы, китайский чай, гвинейские бананы, древесина из Судана, кофе из Бразилии, кожи из Аргентины, пальмовое масло из Нигерии, ямайский перец, австралийская шерсть, испанские апельсины и апельсины иерусалимские. Горы ящиков, мешков и бочек, не всегда целых, протекающих, оставляющих в доках часть своей ноши, и в них – покоящийся в теплом благоухании своих головокружительных ароматов чудесный урожай всех уголков земли.