Чужак тем временем приближался, и шел он прямиком к куче старосты. Кто бы это мог быть? Слобо готов был побиться об заклад, что никогда не видал этого человека, и был ему тот весьма подозрителен. Что он тут забыл? Чего ходит? Время вон какое неспокойное, а он тут шляется. То ли воров и мангупов[36] не боится, то ли сам вор и мангуп. Что ему нужно?
– Ну что, еще по одной и за работу?
Кузнец был мужик справный, он всегда понимал сказанное, и не сказанное тоже понимал без лишних вопросов. И что ему придется теперь по ночам ковать оружие, а по утрам прятать его от турок. И что отвечать головой и всей породицей[37] своей, если нагрянут да найдут. За эти сабли для гайдуков была ему верная смерть. Но и другим селянам тоже достанется в случае чего.
– Живели![38] – ответил Слобо с выражением лица, как будто говорящим «хуже все равно уже не будет», при этом другая половина его лица как бы не соглашалась с этим, говоря «а с другого бока…».
Чоканчичи звякнули, встретившись, перепеченица обожгла горло. Кум опять довольно закрякал. Чужак свернул с дороги прямо в сторону их двора. Староста заметил, что брехающий обычно пес вдруг притих и залез в свою конуру. Вот ведь! Когда не надо, просто с цепи рвется – а тут чужие во дворе, а он отоспаться решил. Вот защитничек нашелся!
– Слобо, это, похоже, к тебе, – сказал кузнец, ухмыляясь.
Чужак подошел совсем близко, и староста мог теперь рассмотреть, что это за птица. Одет незнакомец был добротно, явно из города, но просто и как-то обыденно. Чистые шаровары, опанчичи[39], белая рубаха, прслук[40], новенькая шубара[41]. Пришел он с пустыми руками, вещей при нем, котомок каких-нибудь не было. Оружия не было тоже, один только кинжал за поясом – но это ж разве оружие! Без ножа тут не ходили не только мужики, но даже и бабы. Ну что же, и то хорошо.
Чужак снял шубару, вежливо кланяясь старосте. И тут яркое солнце осветило его голову. Слобо чуть не открыл рот. Он помнил сказки, что когда-то давно, очень давно, еще во времена Неманичей, которых уже никто и не помнил, так давно это было, здесь жило много людей с волосами цвета соломы, высохшей на солнце к концу лета. Но те времена прошли, а то и вовсе не было их, всё это досужие выдумки лентяев. А с другого бока, взять хотя бы сельскую красавицу Любицу, – мало что не очередь стояла из тех, кто не прочь был расплести ее косы оттенка прелого сена. Но тут не баба, а мужик, и не прелое сено, а кудри, золотящиеся, как мед багрема[42], только что выкачанный из сот. Как склоны Цер планины, поросшие белым дубом, который так и называли – цер – по осени, когда косые лучи солнца подсвечивали верхушки деревьев оттенком червонного золота. Как та сливовица, которую они пили, если посмотреть чоканчич на просвет.
С такими волосами нельзя было разгуливать среди людей, это было прямо-таки неприлично. Слобо закрыл глаза. Все это было не к добру. Теперь он точно знал, что за чувство неотлучно следовало за этим чужаком, пока он шел по дороге. Тревога. И была она даже посильнее, чем беспокойство из-за турок, чифтликов, кабадахий, восстаний всяких да скорой пахоты. Не к добру всё это было.
Староста открыл глаза и еще раз вгляделся в чужака. Лицо того было под стать волосам. Такое увидишь и не забудешь вовеки. Было в нем что-то… то ли сонное, то ли приплюснутое… Змеиное что ли? И вроде было лицо то каким-то страшноватым, нечеловеческим, а с другого бока… Слобо не разбирался в красоте, особливо в мужеской. По его мнению, красивая лошадь или корова – это непременно крупное, здоровое, сильное животное, с добрым нравом и всеми зубами на месте. То же касалось и людей. Красива была жена старосты, Йованка, – высокая, статная, с длинными черными косами, да к тому ж еще здоровая и сильная. Она могла работать в поле наравне с мужиками, в куче у нее всегда был порядок, и никто не пек погачу