И исчезли из моей жизни навсегда, сыграв в ней фантастически значимую роль!
Ибо, глядя вам вслед, я твердо решил не возвращаться в Баку после аспирантуры!
А друзья, еще когда заканчивал университет, узнав о моих планах учиться в аспирантуре в Воронеже, спрашивали: «Ладно, то, что уезжаешь, еще понять можно – ради математики. Но почему не в Москву, не в Ленинград, не в Новосибирск, в конце концов? Почему по принципу: „Баку-Воронеж – не догонишь!“?» И получалось, что убегаю из родного города в какое-то неприметное место, где тоже стану неприметным. Это как-то царапало, не скрою… Может, поэтому в первых двух моих романах действие происходит во вроде бы вымышленном Недогонеже.
Но как после рассказов Инны было не принять решение остаться в Воронеже навсегда?! Ведь, кроме сообщества замечательных математиков, он вместил в себя самолето-, ракето- и двигателестроение, предприятия радиоэлектронной промышленности и микроэлектроники, производство синтетического каучука, шин, тяжелых прессов и экскаваторов, которые в голове моей, разбухшей от голоса Инны, легко трансформировались в установки для легендарных «Катюш».
И из этого изобилия науки и индустрии – обратно в мой славный Баку, в котором жилось так ласково… но в котором, кроме нефтедобычи и нефтепереработки, кроме лишенного ауры дальних плаваний Каспийского пароходства и нескольких небольших заводов, ничего больше не было, во всяком случае, ничего сравнимого с воронежским великолепием – точно не было?! Ах, Инна, вы подвели меня к двери в манящую инаковость – и я принялся в нее биться, радуясь приоткрыванию еще на сантиметр, еще на чуть-чуть… и бьюсь до сих пор, уже твердо зная, что никакой инаковости за нею нет.
Легко получил место в гостинице «Воронеж» (она располагалась тогда в здании с часами на площади Ленина) – просто подошел к стойке регистрации, сказал: «У меня забронировано» и подал паспорт с вложенной в него двадцатипятирублевкой. Метод этот, усвоенный из рассказов бакинцев о поездках в Москву, оказался действенным, однако хватило бы и десятки, поскольку я оказался пятым в номере с двумя армянами, одним дагестанцем и снабженцем из Житомира, и все они, люди опытные, категорически заявили, что двадцать пять – это поощрение разврата. Затем состоялось вечерне-ночное застолье, в котором я поучаствовал бутылкой азербайджанского коньяка, долго-долго хранимой мною в Курске, а опустошенной в первые же часы пребывания в Воронеже. Так же дружно были распиты старка и водка «Московская» – взносы остальных участников. Полтора литра на четверых крепких мужиков и тогдашнего меня – худого математика мужеска пола – явный недобор относительно нормативов тех времен (пол-литра на брата), однако и это количество алкоголя обеспечило непоказное воцарение дружбы народов.
Правда, снабженец, щирый украинец, успел уведомить, что после войны в Житомире опять развелось много евреев, на что дагестанец возразил: «Среди евреев тоже много хороших людей есть!» – и тема была исчерпана.
Правда, армяне успели заявить, что азербайджанский коньяк – это армянский, завозимый в Азербайджан бочками и разливаемый там в бутылки: «Только этикетки, и то плохо азербайджанцы делают!» И в том поклялись мамами – однако тут уже я не выдержал и заспорил. Пояснил (моя мать, в отличие от их матерей, работала экономистом в «Азсовхозтресте», которому подчинялась вся тогдашняя винодельческая промышленность Азербайджана), что виноградники и предприятия, обеспечивающие эриваньский и одесский заводы Шустовых коньячным спиртом, находились и находятся именно в моей родной республике; что рецептуры азербайджанского, дагестанского и грузинского коньяков были в 30-е годы